Дело тут идет о европейских буржуазно-экономических теориях и соответственной экономической политике, и хотя мысль, заключающаяся в приведенных строках, проглядывает и в некоторых других статьях Шелгунова, но ни в одной из них я не нашел ее в столь ясной, определенной форме. Не считаю поэтому неделикатным восстановить вычеркнутое автором; тем более что на этот раз можно, кажется, догадываться о мотивах исключения. Мы живем в такое странное и трудное время, когда разные недоросли и переросли (если можно употребить такое слово) с печальною и, прямо скажу, глупою неосмотрительностью рвут все литературные традиции и когда многое, еще недавно вполне ясное, истачивается червями всяческих недоразумений. Быть может, – отнюдь, однако, не выдаю этого за достоверное – Шелгунов поопасился тех недоразумений, которые по нынешнему времени могут породить приведенные соображения об отношениях России к Европе. Когда-то мы были до такой степени уверены в многообразных преимуществах нашего отечества перед Западной Европой, что понадобилась крымская трагедия с ее севастопольским финалом для нашего ускромнения. Но зато – как это обыкновенно в таких случаях бывает – мы тотчас же бросились в другую крайность и готовы были пренебречь всем ценным, что у нас было в действительности, и пересадить к себе Европу целиком, со всеми ее исторически сложившимися болячками. Против этого-то и протестует Шелгунов. Но порывистый или, вернее – гораздо вернее, – обрывистый ход нашей истории привел нас ныне опять к тому же положению влюбленного в себя Нарцисса; мы опять так много и громко заговорили о чрезвычайных преимуществах России перед Западной Европой, что опасения Шелгунова (если таковые были) положить лишнюю гирю на чашку весов самовосхваления – понятны. Вполне уважая этот мотив, я думаю, однако, что тот оттенок литературы шестидесятых годов, к которому принадлежал Шелгунов, слишком дорог для истории и слишком ценен сам по себе, чтобы его можно было затушевывать ради соображений о возможных теперешних недоразумениях. На всякое чихание не наздравствуешься и всех кривотолков не избежишь. Но этого мало. Я уверен, что внимательное, детальное изучение, sine ira et studio[2], литературы шестидесятых годов могло бы значительно помочь нам в разборке облегающих нас ныне недоразумений и многие из них просто устранить совсем, а иные по крайней мере разъяснить. Никакие увлечения, никакие частные ошибки, никакие другие пятна не могут компрометировать общую физиономию тогдашней литературы и ее коренные черты. Я разумею, конечно, не всю литературу шестидесятых годов огулом – и тогда всяко бывало, – а лишь тот ее оттенок, ту струю ее, в которой полностью отразилось вышеуказанное счастливое сочетание идеального с реальным; каковое сочетание представляет собою исключительно благоприятное условие для усвоения или самостоятельной выработки правды. Не к преклонению перед этой литературой приглашаю я читателя – мимоходом сказать, это противоречило бы лучшим ее заветам, – а к внимательному, добросовестному ее изучению. И тем хуже для тех, кто на основании поверхностного с ней знакомства, иной раз даже просто понаслышке, высокомерно третирует ее как пройденную ступень. Да, исторически – это пройденная ступень; но благодаря капризному ходу истории нашего умственного развития многие из ныне действующих в литературе и на других поприщах до сих пор еще не побывали на этой ступени и сплошь и рядом бывают фатально осуждены или на открытие давно открытых Америк, или на изложение идей, давно и основательно сданных в архив.