Во-первых, современники Толля были малоспособны к такому анализу, поскольку сами были заражены той философией «общего дела», которая ставила любые шаги к «прогрессу» (даже безумные) много выше судьбы конкретных людей. Через 15 лет эта философия явилась миру в куда более страшной форме и все-таки нашла огромное число приверженцев. Анализ стал возможен через полвека, когда оформилось нынешнее понимание истории науки, но он требует от историка Арктики быть еще и просто историком, а это трудно. Ходячее убеждение, что историю естествознания может успешно писать любой натуралист, а историю путешествия — любой путешественник, наглядно опровергается «историей» гибели Толля.
Историкам науки давно известно, что факт не имеет смысла вне объясняющей его схемы, тогда как натуралист, занявшись историей, чаще склонен просто перечислять «факты» (т. е. свидетельства), не замечая даже их противоречия друг другу. Не заботясь о приведении «фактов» в соответствие друг другу (т. е. о создании непротиворечивой объясняющей схемы), натуралист пишет не историю, а в лучшем случае материалы к ней. Биография [1], несмотря на весь огромный труд, проделанный ее автором, полярным географом, не может служить надежным источником материалов.
Дело в том, что (и это во-вторых) натуралист может, сам того не ведая, сильно искажать данные. Так, Виттенбург не видел ничего дурного в том, что редактировал тексты документов. Для историка изменить что-то в закавыченном тексте немыслимо, а Виттенбург делал это постоянно. Он воспроизвел приведенную мною выше крохотную записку Зееберга с девятью искажениями [1, с. 182], четыре из которых оказались смысловыми[259]. Еще хуже бывает, когда натуралист с таким же невниманием собирает материальные свидетельства. Так, группа судового врача Л. М. Старокадомского в 1913 г. не сочла нужным идти к гурию Колчака, поскольку «там ничего, кроме надписи на доске, нет» [7, с. 188]. В действительности здесь полагалась записка, и в 1956 г. в этом гурии обнаружили ржавую банку с трухой от документа, который мог бы спасти Старокадомский. Об этой находке Успенский всерьез рассуждал: Де-Лонг или Толль ее оставил, хотя сам собрал тут из кусков доску Колчака [5, с. 62]. А гурий Де-Лонга (где Толль и оставил записки в бутылке) так никто и не искал. Он расположен примерно в пяти верстах к западу от гурия Колчака.
В «оазисе» Успенский нашел восемь или девять оленьих скелетов [6, с. 202], однако не только не обследовал их (нет ли следов пуль и т. п.), но даже не пересчитал. Он был уверен, что до него здесь «человеческая нога еще не ступала» [5, с. 48], а ведь и он читал отчеты прежних экспедиций. Теперь такие просчеты не исправить — все или почти все истлело.
В-третьих, сама история естествознания застыла у нас в понятийных рамках прошлого века. Идеализация образа ученого, якобы всю жизнь боровшегося только с природными стихиями, с косностью чиновников и консерватизмом глуповатых (а подчас и недобросовестных) коллег, до сих пор вполне обычна. В качестве самого яркого примера сошлюсь на дарвиноведение: если на Западе давно раскрыты сложность и противоречивость становления дарвинизма [18], то у нас продолжают поклоняться иконе, которую сделали из Ч. Дарвина сто лет назад. Особенно это относится к исследованиям по истории русской биологии, где чуть ли не всех «прогрессивных» ученых принято считать дарвинистами. Недавно я постарался показать [19], что ранних откликов на учение Дарвина было в России вдесятеро больше, чем считалось, и что теорию естественного отбора российские ученые приняли весьма сдержанно, хотя практически все приняли идею эволюции (или придерживались ее еще ранее). Здесь, как и в теме гибели Толля, переписываются старые идеологизированные схемы, без обращения к анализу документов.