В старые времена, когда газеты были редкостью, когда викарий ненадолго, обещая быть аккуратным, брал их почитать в господской усадьбе, – тогда столь трудоемкие методы оттачивания умов и сеяния идей были, бесспорно, совершенно необходимы. Но теперь, когда каждый день недели заваливает наши столы статьями и брошюрами, где выражены все оттенки позиций, причем куда лаконичнее, чем в устном изложении, зачем держаться за отживший обычай, не только выливающийся в напрасную трату времени и душевных сил, но и потакающий самым низменным людским страстям: тщеславию, позерству, самоуверенности и жажде обращать других в свою веру? Зачем поощрять представителей старшего поколения становиться педантами и пророками, если все они – самые обыкновенные мужчины и женщины? Зачем заставлять их стоять перед нами по сорок минут на возвышении, пока мы размышляем о цвете их волос и долголетии мух? Почему бы не разрешить им говорить с нами и слушать нас непринужденно, по доброй воле, разместившись так, чтобы никто ни над кем не возвышался? Почему бы не создать новую форму общества, основанную на бедности и равенстве? Почему бы не собрать вместе людей всех возрастов и обоих полов, людей всех градаций известности и безвестности: пусть поговорят без возвышений и докладов, без необходимости в дорогих нарядах и дорогостоящем угощении? Разве такое просветительское общество даже как форма обучения не окажется ценнее всех лекций об искусстве и литературе, прочитанных с начала времен? Почему бы не упразднить педантов и пророков? Почему бы не изобрести межчеловеческие связи? Почему бы не попробовать?
И тут, страшно устав от слов «зачем» и «почему», я собралась было побаловать себя парой-тройкой широких замечаний об обществе: мол, каким оно было, каким стало, а каким могло бы стать, – замечаний с прибавлением двух-трех исторически-аллегорических картин (миссис Трейл принимает доктора Джонсона, леди Холланд занимает лорда Маколея), но в толпе вопросов поднялся такой ропот, что я перестала слышать даже собственные мысли. Причина ропота скоро выяснилась. Я неосторожно, глупо обронила слово «литература». А слово «литература», как ни одно другое, будоражит вопросы и доводит их до белого каления. Вот они и раскричались, распоясались, стали сыпать вопросами о поэзии, прозе и критике, и каждый вопрос требовал, чтобы его услышали, и каждый был уверен, что только он заслуживает ответа. Наконец, когда они не оставили ни клочка от всех моих исторически-аллегорических картин с леди Холланд и доктором Джонсоном, один вопрос добился, чтобы его задали, уверяя: каким бы глупым и неосторожным он ни был, остальные еще хуже. Вот вам этот вопрос: зачем изучать английскую литературу в университетах, когда ее можно самостоятельно вычитать из книг? Но я сказала, что глупо задавать вопрос, на который уже имеется ответ: по-моему, английскую литературу уже преподают в университетах. Вдобавок, если мы затеем спор об этом, понадобится не меньше двадцати томов, а у нас осталось каких-то семьсот слов. И всё же, уступив его настырности, я сказала, что задам этот вопрос: вынесу его на обсуждение, как умею, умолчав о своем личном мнении, – просто записав по памяти нижеследующий фрагмент разговора.
На днях я навестила одну свою подругу; она зарабатывает на жизнь рецензированием рукописей в издательстве. Когда я вошла, мне показалось, что в комнате полумрак. Но окно стояло нараспашку, день был погожий, весенний, а, значит, полумрак был, верно, душевного свойства, испугалась я. Первые слова подруги подтвердили мои опасения.
«Ох, бедный мальчик!» – воскликнула она, жестом отчаяния швырнув на пол рукопись, которую только что читала. С кем-то из родственников несчастный случай? – спросила я. Где он разбился – на шоссе? В походе в горы?
«Если только ты назовешь несчастным случаем триста страниц о развитии елизаветинского сонета», – сказала она.
«Всего лишь?» – переспросила я с облегчением.