Так я и стал завсегдатаем этой скульптурной студии, навсегда оставив надежды стать славным и интеллектуальным авиамоделистом. Надо сказать, что никаких навыков, да и просто предыдущих склонностей к изобразительному искусству я не имел, проведя все детство и отрочество в бессмысленных блужданиях по дворам моего детства, играя в футбол и в разные там салочки, колдунчики, штандер и пр. Оглядываясь в студии, я обнаруживал многочисленных малолетних ребятишек, уже настолько поднаторевших в переминании глины во всякого рода подобия живых существ и даже человеческие портреты, что только моя невразумительность или бессовестность не бросали меня в истерике на пол: Боже мой! Господи! Что за мразь я такая! Что за неуч и бездарь! Что за бездарные годы провел я в бездарных же занятиях! Что делать мне с погубленной до основания жизнью своей! — нет, балагуря и шуткуя, проводил я время в студии, переминая холодную и сырую глину, постепенно умудряясь что-то там из нее образовать, правда, весьма невнятное и не дотягивающее до уровня даже самых малолетних студийцев, некоторые из которых были уже увенчаны всякими детско-лауреатскими званиями и призами и держались соответственно, с известной долей важности и самоуважения. Нет, нет, конечно, конечно, не был я такой уж бесчувственной тварью, бревном безэмоциональным! Конечно, за внешней бравадой и шутками скрывалась нежная и ранимая душа, порою насмерть пораженная собственными догадками об абсолютной уже невозможности догнать безвозвратно убежавших от меня по дороге умения и артистизма не только что моих сверстников, но и всяких презираемых малолеток. Да, порой бывало безумно и безутешно горько, тем более что ближайший мой друг, наперсник моих переживаний — Орлов Борис Константинович — к тому времени имел уже немалый художнический потенциал и опыт (с детского сада аж, где он был премного уважаем и превозносим окружением за неимоверный талант и умение). Даже ему, даже ему, доверяя почти все мои сомнения, радости и упования, не мог я открыть эти терзания несостоявшегося и уже никогда не могущего быть состоявшимся художника, вернее, горе-художника. Но постепенно инерция занятий, инерция отрубленности от прочих занятий и круга иных людей и возможных бы друзей, создала некую такую (как приглушенную задавленную боль) атмосферу обыденности, рутину и нежелание принять какие-либо решения, уведшие бы меня совсем в другую среду и жизнь. Все лепили — и я лепил, все рисовали — и я начал рисовать (естественно, опять как курица лапой по сравнению с прочими, уже немало поднаторевшими и в этом виде изобразительности). Но годы берут свое. Они все берут и берут, берут до такой степени, что ничего уж «не их» во мне и не остается. Я с грехом пополам научаюсь лепить, чувствовать пропорции, вес, пространство, пластику и всякое подобное (ну, конечно, в пределах доступных для самодеятельно-студийного ученичества).