Посему в их конкретном литературном модусе эти тексты как бы направлены если не на убиение, то на исключение читателя, не имеющего кода их дешифровки, и предполагают единственным настоящим читателем самого автора (во всяком случае, в пределах утвердившейся и уже, как представляется, вряд ли могущей сдвинуться в какую-либо сторону литературной традиции не только у нас, но и во всем мире). Подобные стратегии не новы. Сходные жесты были характерны и для радикальных авторов авангарда начала столетия, так и оставшихся маргиналами на полях современной литературы, все-таки онтологически положенной в XIX веке. Но большая литература до сих пор не легитимировала подобные практики, не ввела их в широкий читательский обиход. В то же самое время художники — современники и соратники этих радикальных литераторов — в большинстве своем стали почти иконами нынешнего изобразительного искусства и даже современными поп-фигурами. Литература же до сих пор прочитывается исключительно на уровне текста, а не на уровне жеста, стратегии и проекта, как это случилось в изобразительном искусстве. Кстати, именно эта ситуация с определенного времени стала тяготить недавнего ближайшего друга и конфидента Монастырского — писателя Владимира Сорокина, ушедшего в результате в чистые поля литературы, в то время как Монастырский вполне смог реализовать свои проекты и амбиции в пределах визуального искусства.
Так вот.
Взгляду читателя предстают потоки неких лаконичных словесных формул, паттернов, сквозь которые последовательно и достаточно произвольно прогоняются разнообразные, если так можно выразиться, единицы смысла, для проверки их укладываемости в эти канонические формы. Сами же данные жесткие формы в своей последовательности перемалывают многочисленные смыслы в некую общую однообразную массу. Посему, как уже указывалось, такой процесс подразумевает определенную необязательность смыслового перебора и последовательность кусков. Сам канон все разъясняет. И в результате заведенная машина начинает действовать уже дальше самостоятельно, как бы захватывая и подчиняя себе весь, еще не учтенный, окружающий мир.
Собственно, это и есть основная стратегия подобного рода письма, когда названных минимальных единиц текста должно быть, действительно очень много, чтобы набралась их критическая масса и машина начала действовать сама, отпущенная на волю автором-породителем.
Однако все это, естественно, не мешает каждому конкретному читателю, нашедшему собственный ключ прочтения (а таких может оказаться достаточное количество), вполне искренне наслаждаться данными произведениями, как вполне литературными — то есть исполненными пластики, изыска, скрытой иронии и суггестивной заразительности.
Возможно, неким подспорьем читателю будет внутреннее или устное проговаривание, скандирование данных текстов, что после определенного времени может даже и погрузить практикующего в некое подобие измененного состояния сознания, что, по сути, и было одной из основных задач мантрических практик во всех архаических культурах. В какой-то мере, думается, это является и задачей нашего автора, особенно если припомнить его собственную аудиальную артикуляцию подобных сочинений.
Заметим также, что за структурой основного корпуса текста (сознательно или бессознательно) проглядывает отсылка к Пятикнижию. Позднее (2001 года) «корейское» приложение, можно истолковать так, выглядит как побочное дополнение или боковой вариант основной, осевой культуры — скажем, корейский вариант китайского канона.
Да, за всем этим потоком моих как бы отвлеченных рассуждений может ускользнуть то, что как визуальной, так и вербальной деятельности А. Монастырского следует приписать высокую степень серьезности, осмысленности, незаурядности, влиятельности и влияния на современную культурную ситуацию.
Ну и под конец (если только для некоторого вспомоществования не врубающимся!), если дозволено мне будет привести визуальную метафору, то последовательность этих текстов можно было бы сравнить с медленным потоком суши, плывущим по ленте транспортера в суши-баре. Мимо отстраненного созерцателя проплывают как бы онтологические единицы еды, в почти формульных пределах которых уравнено все разнообразное содержание съестного. И именно непрекращающаяся последовательность этих дискретных единиц пищевого текста делает наглядным сам окультуренный процесс овладения сырыми продуктами природы.
А что есть онтологически-минимальная предельная единица еды в европейской традиции? Не бутерброд же!
Однако странно было бы заканчивать данное предуведомление на слове «бутерброд».
Из всего вышесказанного явственно следует, что этот текст адресуется читателю, мало знакомому с творчеством Монастырского, — в то время как для его соратников, друзей и последователей в сближении абстрактно-интеллектуальных спекуляций и конкретных бытовых деталей и предметов нет ничего странного и уничижительного. Даже наоборот — значимо и подтвердительно.