«Какой стеснительней», — подумал Тимка, повернулся к матери — почему она не приглашает? — и сразу понял: что-то неловкое получилось. Мать опустила глаза, покусывала губы, стояла совсем растерянная.
Дядя Антон быстро зашагал по улице.
Мать вошла в дом, остановилась у стола, зачем-то поправила скатерть, а потом долго смотрела из распахнутого окна.
За переулком Тимка увидел Аграфену. Вложив руки под фартук, она привалилась плечом к косяку сеней и не то улыбалась, не то хмурилась. На ней было вчерашнее новое платье.
Тимка сел на крыльцо и задумался. Впервые, может, так задумался. Конечно, глупый он человек, Тимка. Все у него нескладно получается, неловко для других. Почему? Он же хочет, чтобы всем было хорошо. Он же их любит: и мать и дядю Антона. Он любил бы даже Аграфену, если бы она не дразнилась и не щипала за нос. И еще: почему они спрашивают друг о друге у него, Тимки, а сойдутся — поговорить не могут? Смешные все-таки...
Стало темнеть. Дома, деревья сливались, точно кто-то сдвигал их, да так плотно, что они постепенно теряли себя, и только на светлом небе еще виднелись их смутные очертания. Река серебряно белела, и казалось, что весь свет, который был в воздухе, исходил от нее. Потом вспыхнули огни, будто везде сразу чиркнули спичками, и яркими глазами поселок глянул в таежные сумерки.
Дома светились изнутри, были полны жизни, очень знакомой и так мало еще понятной Тимке. Ему подумалось: люди знают друг о друге что-то такое, что он узнает не скоро, когда вырастет. Тимка вздохнул. Он погладил рукой гладкий выпуклый бок своей первой бочки и тихо запел:
КОНИ
Разом прозвучали два выстрела. Петрухин проснулся, и первую минуту ему думалось, что выстрелы раздались во сне. Он припомнил сон: виделось лето, море на юге, тишина... Приподняв подушку и дотянувшись рукой до настольной лампы, Петрухин включил свет. И как-то сразу понял: выстрелы прозвучали на краю села, оба из дробового ружья. Он посмотрел время. Было два часа десять минут.
Море шуршало снежной шугой, несильно билось о ледяной припай. За окном черно стояла ночь. По всему селу на разные голоса тявкали собаки. Где-то далеко топко прозвенел женский смех (затянулось свидание). Сторож на рыбозаводе ударил в рельс — наверное, с перепугу. И все это неярко, сквозь шум моря, и быстро затихло, будто утонув в темноте водных глубин.
Мимо окна резко, торопливо проскрипели шаги; нетерпеливо, чуть слышно взвизгнула собака; уже издали послышались слова команды. Это патрульные ушли на задание.
Петрухин встал, натянул брюки и сапоги, накинул китель. Подумал о патрульных: «Минут пятнадцать они будут идти до места происшествия, минут пять — там, пятнадцать — назад. Итого...»
Из умывальника хлестко капала вода.
Петрухин намочил край полотенца, отер лицо и принялся размеренно ходить по комнате: шесть шагов к двери, шесть — к окну. Это было его привычное напряжение. Он ждал и ни о чем не думал — не отвлекался, но и беспокоился не очень, держал себя «на взводе», как сам определил это свое состояние. Так легче было ему перейти к действию, любому решению.
В два пятьдесят он пошел к телефону, но только протянул руку — зазвучал зуммер.
— Слушаю...
— Товарищ лейтенант! Докладывает старшина Манасюк. Стрелял колхозник Козольков. Дикие лошади напали на его двор, уничтожили сено. Произвел два выстрела жаканами из двуствольного дробовика.
— Ясно, Манасюк.
Старшина помолчал, сильно дыша в трубку, и другим, чуть сонным голосом сказал:
— Товарищ лейтенант, а это те, наши коняги...
— Ложитесь спать.
— Слушаюсь!
Трубка щелкнула, и в окне зашуршало, зазыбилось, подступив черной стеной, зимнее море. У заставы сменились часовые: отрывисто проскрипел снег, звякнули приклады.
Петрухин разделся, лег. Выключил свет. Стены ушли в темень, исчезли, а окна проявились глубокой синью, будто и вправду в них стояла вода. Они были стылые, от них сквозило, и с каждым толчком моря в комнате становилось холоднее. Печь едва теплилась, замирая в темноте угла.
Хотелось сразу уснуть, и он даже скомандовал себе: «Отбой!» Но на сей раз привычка «не сработала». Пришлось поправить подушку, подоткнуть одеяло, повернуться на бок. Медленно, широко закружилась голова, сильнее обозначились удары моря о ледяной припай. Они звучали долго, неотступно, а после стали конским топотом, и этот топот вынес Петрухина в лето, горячий свет, в зеленые, раздольные бамбуковые сопки.