— Знаете, — сказала она, — западная грязь всегда часть какого-то, как нынче говорят, культурного проекта. Даже западная свалка. А русская грязь… как бы это сказать…
— Имманентна, — подсказал он. И подумал, что евреи все-таки чрезмерно жестоковыйны, как говорили когда-то, и нет ничего опаснее умных евреек. Взглянул на улыбку подруги и устыдился своих мыслей.
— Здесь грязь как бы естественно выделяется из русского тела жизни, — продолжала она, — как… как пот из пор… — И сама налила себе еще шампанского.
Гобоист вспомнил свою помойку. Он не знал, стоит ли говорить вслух то, о чем он сейчас подумал: он ни с кем об этом никогда не говорил. Трагически непреодолимое отставание его родины от Европы он не воспринимал как личную драму. Он ведь был музыкант и знал, что его триумфы — русские триумфы. И что именно музыка создает престиж его отчизне. Впрочем, о престиже должен думать Минкульт. Но
Конечно, на родине было немало взрослых людей, но это была кучка, своего рода орден, остров в ювенильном море. И успокоение приносила лишь мысль, что глупость можно найти везде: призрачное успокоение, сродни тому, что рогатый муж может испытать при мысли, что ведь
— Эй, — потрепала его по руке Елена, — ты совсем не пьешь, милый.
Он взглянул на нее и понял, что она уже пьяна… Он расплатился, хоть они не добрались еще до горячего, вышли на Новый Арбат. Елена едва держалась, вися на Гобоисте. Она повторяла, смеясь и показывая свои дивные зубы:
Когда они подъезжали к ее дому — где-то в районе Сокола, Елена успела назвать водителю адрес, — она спала у Гобоиста на плече. Но проснулась, едва машина остановилась. Долго не могла попасть деревянным карандашиком в дырку кодового замка; уронила связку ключей, пока поднимались на лифте; потом возилась у двери. Наконец, позвонила, с замком так и не справившись:
За дверью залаяла собака — по-видимому, какой-то мелкой породы.
В ее комнате — помесь гостиной и спальни, — сплошь обвешанной неплохой живописью, даже верхнего света не было. Елена сбросила и жакет, осталась в одной рубашечке — лифчика под рубашкой не было, — повернулась к Гобоисту, улыбнулась хмельной и несколько странной улыбкой — глаза не смеялись, — сильно обняла за шею и стала клонить его голову к своей груди.
Этот роман был ни на что не похож: Елена ему никого не напоминала, и это было в редкость, последние лет десять всякая новая связь была для Гобоиста — дежа вю.
Она и пахла как-то необыкновенно. Даже когда была возбуждена — никакого нутряного духа, никакого запаха перебродивших гормонов. Она пахла катком. Гобоисту, когда он дышал ее волосами, вспоминалась отчего-то банка голландского сухого какао, картинка на ней, где был изображен замерзший пруд, яркие фигурки на голубоватом фоне, следы серебряных коньков, тех самых, из его детского чтения, — так пахнет белье, которое сушили на морозе…