Вместе с мальчишками Худроут пробрался к этим ореховым деревьям, и мальчишки помогли ему вскарабкаться на рослый сук, с которого хорошо было видно, что делается на лужайке. Там сидели и стояли, разговаривая, крестьяне. Женщин не было. Были только мужчины. У многих было оружие. То один, то другой выходил на середину и говорил резким гортанным сильным голосом что-то такое, на что все остальные отвечали такими же резкими сильными криками и трясли винтовками в воздухе. Кое-где сверкали обнаженные кинжалы и шашки. Потом тихим, почти вкрадчивым голосом говорил низкоплечий толстый человек в большом тюрбане. Он говорил, временами пел и, ведя свою речь все более тонким и гнусавым голосом, закончил криком, таким пронзительным и долгим, что птицы поднялись с деревьев и заметались над головами в начинавшем угасать вечернем небе. После этого крика старик сел и как бы впал в сон, потому что голова его склонилась набок и вся фигура погрузилась в покой.
Тут вышел, как танцовщик, перебирая ногами, дервиш. Его глубокие и скользящие по сторонам глаза горели холодным, каким-то голодным блеском. Вдруг он подскочил на месте и простер руки.
Они устремлялись вперед, душили и сжимали невидимого врага. Они рубили невидимой шашкой, потом в изнеможении падали и снова бились над головой.
Маленький Худроут смотрел, весь дрожа, ничего не понимая и только чувствуя, что все его существо напряглось и насторожилось и если он чуть разожмет пальцы, то упадет с дерева и разобьется о землю, не почувствовав боли.
Остановившись и только слегка покачиваясь, дервиш выхватил из-за пояса нож и ударил себя по голому, почти черному плечу. Все видели, как на белом лезвии ножа свернулась и прыгнула в сторону темная капля, за ней другая, третья. Дервиш, все еще покачиваясь, ударил себя по другому плечу, и снова кровь брызнула на его лохмотья. Тогда он нагнулся и подал нож ближайшему из сидевших, захлопал в ладоши, издал воющий вопль и упал, как мешок, на землю.
Тут все вскочили, все смешалось в крике и шуме. Худроут не помнил, как его сняли с дерева, кто принес его домой. Он только на всю жизнь запомнил круглую, совершенно круглую луну, стоявшую над домом, отца, которого окружили вооруженные люди, мать, которая плакала в стороне, закрывшись с головой покрывалом, присмиревших собак и звон и лязг оружия, которого было так много, что казалось, звенит вся земля вокруг. Отец обнял Худроута, поднял его в воздух, прижал к своей колючей щеке его лицо и, опустив на землю, сказал что-то непонятное — что-то о воде, о земле, о нем, Худроуте, и о том, что надо наказать предателей ислама.
Потом вся толпа куда-то двинулась, звеня оружием, и остались только Худроут и мать. Маленькая сестра спала в колыбели, и ее не касались ни дурная бестолочь этой ночи, ни внезапная пустота села и тишина. Издали долетал смутный гул и далекий, приглушенный собачий лай.
Проходили месяцы. Деревня жила тревожно. Приходили разные люди, возвращались крестьяне, ушедшие в ту ночь, но уже не было ни оживления, ни крика. Наоборот, теперь собирались по домам и дворам, говорили тихо и боязливо оглядывались. Мать плакала с утра до вечера. Маленькая Сабзбагор — Цветок весны — кричала в колыбели. Худроут понял своим детским умом, что отец больше не вернется обратно, никогда не вернется.
Раз пришел в селение высокий, худой человек с таким же высоким, худым ослом. Худроут никогда раньше не видел его.
— Я твой дядя Хурам, — сказал он ласково Худроуту, рассматривая пристально мальчика, — я брат твоей матери, и я пришел помочь вам.
Но недолго этот грустный и ласковый человек жил в доме. Не прошло много времени, как снова пришли те молчаливые, озабоченные и равнодушные люди, что приходили и раньше, и снова вынесли из дому последние кувшины, чашки и тряпки. Только теперь уже мать не плакала. Она взяла на руки маленькую Сабзбагор и ушла к соседям, а дядя молча стоял на дворе, загородив загон с высоким, худым ослом, как бы готовый защищать его до последней капли крови.
А немного позже Худроут пошел с дядей в поле. Там уже стояли кое-где люди, и нельзя было понять, о чем они думают, так неподвижно стояли они над тесными канавками, глядя в них, точно видели там что-то необыкновенное.
Над такой же канавкой стоял и дядя с Худроутом. Дядя оглядел поле, длинной палкой, с которой никогда не расставался, потрогал потрескавшуюся, горячую, рассыпающуюся в порошок глину и сказал:
— Вот и все, Худроут...
— Что все, дядя Хурам? — спросил мальчик.
— Отняли у нас воду, мальчик. Не будет больше воды в этих арыках...
— Что же мы будем делать без воды, дядя?
— Без воды здесь нечего делать, дорогой. Ну, пойдем...
И они тихо, как с кладбища, шли по этим печальным полям домой, и земля шуршала у них под ногами, точно жаловалась на свое горе.
А через три дня дядя Хурам сказал Худроуту:
— Надо уходить отсюда, сынок; помоги мне навьючить осла.
— Что же это такое, дядя? — спросил, боясь чего-то ужасного, что должно случиться, мальчик.
Но дядя просто ответил, как будто не случилось ничего особенного: