Лицо у Шапкина было словно у ребенка, которому подарили давно обещанную игрушку.
— Это что еще за самодеятельность?
Мы обернулись и увидели корабельного боцмана мичмана Плитко. Боцман стоял, широко расставив ноги, заложив правую руку за борт кителя, и строго смотрел на нас.
— Это Иосиф Уткин, — невинным голосом ответил Сема.
— Какой еще Уткин, из какой бэче?
— Он не из бэче, он поэт.
— Я не про поэта спрашиваю, а про собаку, — чертыхнулся Плитко.
— Собачка моя, — сказал Сема скучным голосом.
— Кто разрешил? — спросил мичман.
— Командир, — ответил Шапкин.
— Ну раз командир разрешил, ведите песика, — сбавил на полтона боцман.
Сема торжественно зашагал по палубе, далеко вперед выбрасывая длинные ноги. За ним покорно плелся «друг человека».
А вскоре после этого случая я поссорился с ребятами из нашего отделения. Во всем был виноват Сема и его любимый поэт Иосиф Уткин.
Мы разгружали вагон. Разгружали самым примитивным образом: таскали на плечах тяжелые длинные ящики, изредка вспоминая, что в мире существуют такие несовершенные машины, как автопогрузчики. Наверное, об этом же думал Шарик. Он сидел у вагона и, свесив голову набок, тоскливо смотрел на нас.
У меня ныли плечи, но я мужественно таскал ящики и не подавал виду, что устал.
Шапкин старался больше всех. На его спине роба покрылась темными пятнами. Сему это не беспокоило, и он продолжал показывать личный пример — носил по два ящика сразу. Очевидно, в этом была прелесть физического труда, о котором так любил твердить Шапкин. Лично я подобной прелести не ощущал. Я чувствовал, как у меня подгибаются ноги.
— Перекур! — крикнул Сема.
Он был старшим и объявлял перерыв, когда ему вздумается. Это меня злило. Человек видел только вагоны, а людей не замечал.
Я бросился на траву.
— послышался насмешливый голос Шапкина.
Я поднял голову и увидел Сему. Он стоял рядом со мной и вытирал платком потное лицо. Глаза у него задорно блестели.
— Опять Уткин? — ехидно спросил я.
— Он, — улыбнулся Сема.
— А Галкина ты не знаешь?
Шапкин перестал улыбаться.
— Не знаешь? — переспросил я. — Ну так и заткнись со своим Уткиным. Понял? И вообще я больше не намерен вкалывать, разгружай сам, зарабатывай благодарность…
Я поднялся и крикнул ребятам:
— Пошли на корабль.
Матросы встали, но за мной не пошли. Наверное, я не внушал им доверия.
— Стой! — Сема бежал за мной, смешно размахивая длинными руками. Рядом с ним мелкой рысцой трусил Шарик.
Я остановился.
— Испугался! Струсил! — Шапкин уставился на меня круглыми глазами.
Наверное, в трудную минуту все комсорги должны поступать так. Я усмехнулся:
— Слышали мы эти проповеди. Ты придумай что-нибудь поновей.
Подошли матросы и стали рядом с Шапкиным. Они выжидающе смотрели на меня.
— Проповеди! — Шапкин смерил меня презрительным взглядом. — А знаешь ли ты, что за простой вагонов придется платить большие деньги?
Матросы повернулись к Семе.
— Подумаешь, не из твоего же кармана, — легкомысленно брякнул я.
Я бы мог доложить старпому, но не хочу, думаю, что и без этого сам поймешь… — произнес с сожалением Шапкин и медленно пошел назад, к вагонам. Шарик плелся рядом с ним.
— А ну пошли работать, — сказали матросы.
Я потянулся за ними.
Странности у людей бывают разные. У Семы они особенные. Например, он не умеет долго сердиться. На следующий день, после того как мы разгрузили вагоны, Шапкин подошел ко мне и миролюбиво спросил:
— А ты знаешь, кто такой Уткин?
— Бог, — ухмыльнулся я.
— Чудак. Уткин писал хорошие стихи и погиб во время войны. Его нашли под обломками самолета с томиком Лермонтова в руках.
— Теперь ты хочешь, чтобы меня нашли на верхней палубе со шваброй в руках? — спросил я.
— Я хочу, чтобы ты стал человеком, — сказал Сема.
Это уже начинался Макаренко. Наверное, Сема все же не зря родился на два месяца раньше меня. Сейчас он хочет, чтобы я стал Уткиным, а завтра пожелает сделать из меня Эдисона. Я не хотел, чтобы из меня делали Эдисона и сказал:
— Сходи к врачу.
— Вечером на бюро выясним, кто должен идти к врачу первым, — сказал Сема и, круто повернувшись, зашагал прочь.
Вечером меня прорабатывали на бюро за то, что я плохо работал на разгрузке вагонов.
Сначала члены бюро дружно молчали. Они ждали, что скажет Шапкин. Шапкин сказал, что я уже не ребенок и хватит со мной нянчиться, надо принимать крутые меры. Мичман Плитко тоже сказал о крутых мерах, причем добавил, что я отъявленный бездельник и таких, как я, давно рисуют в «Трале». После этого членов бюро прорвало. Они ругали меня и были согласны с Шапкиным.
Я сидел молча и смотрел в иллюминатор. Я думал, что меня пожурят и отпустят. Ведь взыскание по строевой линии — месяц без берега — я уже получил. Но вопреки ожиданиям мне влепили строгий выговор. Начинались крутые меры.