Многих других свидетелей Антонов ловил так же: не дашь показаний на Марченко — сам пойдешь под суд, на тебя хватает материалов. Другим говорил: Марченко сам во всем признался, а ты его покрываешь, будем тебя за это судить. Вся зона это знает.
Нового для меня в записке ничего не было, но приятна была доброжелательность кого-то, мне неизвестного, после того падения и подлости, которые я видел на суде.
Я долго в тот вечер проторчал у окна. Барак ШИЗО стоял на бугре, и из окна хорошо видно было пространство за запреткой. За деревянным забором с карнизом из колючей проволоки — запретка по ту сторону: мотки проволоки, скрученные большими кольцами, проволока, настеленная низко над землей замысловатыми узорами, с навешенными на ней пустыми консервными банками. Дальше забор из колючей проволоки, за которым бегают на цепях сторожевые псы. Метрах в двадцати от псов находился старый полуразрушенный сарай, вокруг него и над ним резвились, носились воробьи. Они, конечно, здорово шумели, чирикали, но звуков я не слышал, только догадывался.
Галки не носились, вели себя очень важно и деловито. Они расхаживали по крыше и то и дело вертели головами. А высоко над сараем в чистом предзакатном небе кружил не спеша большой коршун. На высоте трудно было разобрать цвет его оперения, но я видел, как он часто вертит головой, видно, высматривая добычу под собой. Иногда он камнем падал к земле неподалеку от сарая. Но не всегда долетал до земли, а чаще где-нибудь на полпути неожиданно распускал свои широкие крылья и начинал делать плавные круги. Постепенно он снова набирал высоту. И пока он ее набирал, я успевал хорошо рассмотреть его окраску: он был темно-коричневого цвета, скорее даже бурого, и вдоль темных крыльев ярко вырисовывалась светло-желтая полоска.
Ночью я не спал. Не бог весть какой срок мне отвалили — всего два года. Этот срок меня не пугал нисколько (или мне только казалось так): ведь в 1967-м я готовился к худшей участи. Во всяком случае, мне казалось, что, если бы я получил не два года, а семь по 70-й, но не по ложным обвинениям, а за книгу, за открытые письма — за то, что я на самом деле совершил, — мне было бы легче, не было бы ощущения подавленности и угнетенности, как сейчас. Помимо унижения из-за всем очевидного вранья, которое невозможно опровергнуть, я чувствовал безысходность своего положения, полную свою зависимость от невидимого хозяина. Захочет — отпустят меня через два года, а нет — снова дадут такую же «говорильную» статью, 190-1 или 70-ю, на тех же основаниях. «Он говорил», «он утверждал», «он клеветал».
В какие-то моменты этой ночью я так и думал, что конца моему сроку не будет, станут мотать мне нервы, добавляя каждый раз то два, то три года в надежде добиться-таки от меня отречения, опровержения моей книги, моей позиции. И это чувство неуверенности не оставляло меня все следующие два года заключения.
Часть вторая
Соликамск — Красный Берег — Чуна
На следующий день с утра меня вывели за зону, посадили в машину с тремя автоматчиками, собакой и повезли в Соликамск. Сзади нас шла другая открытая машина, полная автоматчиков. Меня это обстоятельство тревожило до самого Соликамска. Где-то на окраине города они отстали.
В Соликамске, в старинном монастыре, приспособленном под тюрьму, просидел я в ожидании утверждения приговора Москвой четыре месяца. Ничего особенного за эти месяцы со мной не произошло. Время тягуче тянулось от подъема до отбоя и от пайки до пайки. И здесь я тоже находился в привилегированном положении — не в общей камере, а в тройнике. Но этот тройник из-за перегруженности тюрьмы уже не был тройником. В нем стояли три двухъярусные кровати. Но нас тут находилось не шесть человек, а одиннадцать. Иногда было и двенадцать. Кому не было кровати, тем давали деревянные щиты-топчаны на ночь. Их клали на цементный пол и спали. И ночью в нашем тройнике не было и пятачка свободного места.
К нам регулярно, раз в месяц, захаживал прокурор по надзору. Сокамерники мои указывали ему и начальнику тюрьмы на тесноту, что, мол, на полу приходится спать.
— Зачем камеру так набивать? — возмущались зэки и тыкали пальцами в правила, висящие в камере. — Тут же сказано, что каждый должен иметь спальное место. Где оно? У нас даже на пятерых, кто без кроватей, щитов-то всего три!
Но прокурору к такому не привыкать, на то он и прокурор. Ему об этом говорят в каждой камере и все время его службы. Он ободряюще-весело отвечает:
— О! У вас еще хорошо. В других камерах еще гуще! — И в этом мы ему верили.
— А закон!.. — выли зэки.
— Закон я не хуже вашего знаю. Вас сюда никто не звал, сами лезете. Я не виноват, и он тоже, — прокурор кивал на начальника тюрьмы, — что желающих попасть сюда больше, чем тюрьма может вместить.