С минуту мы бестолково препираемся, я свое — «Никогда не видел», он свое с легким восточным акцентом — «Я сам скажу!»
Наконец судья прерывает нас, начинает спрашивать свидетеля. Еще один настораживающий момент: образование среднетехническое плюс вечерний университет марксизма-ленинизма. «Уж этот скажет!» — думаю.
— По какой статье осуждены? — спрашивает судья.
— Сто девяностая-первая, срок три года.
«Что-что? — чуть не закричал я вслух. — И такой здесь нашелся! Коллега, откуда ты и за что?»
Прокурор тоже оживился. Он даже обратился к новому свидетелю с речью-призывом: «Ваши показания будут очень ценны для суда».
— Я постараюсь. Я все понимаю, — соглашается тот. — Я сижу в карцере постоянно, так как отказываюсь работать. А работать отказываюсь, потому что не в состоянии справиться физически. И я решил лучше сидеть на голодном пайке в карцере, чем на полуголодном надорваться на работе. Таким образом, я был в карцере и тогда, когда там был Марченко, которому приписывают выкрики, — я этих выкриков не слышал…
— Свидетель, почему вы говорите «приписывают»?
— Не я один говорю, весь лагерь говорит. И надзиратели тоже.
— Суду ясно, что вы ничего не можете сказать по существу дела…
— Могу сказать. По существу дела говорю: выкрики — по существу, да? Я в лагере таких выкриков наслушался, повторить боюсь. Не от Марченко, я Марченко не видел. От всех. Сначала я пробовал останавливать их, так меня оскорбляли, обзывали коммунистом и комсомольцем — в ругательном смысле. Даже били.
— Свидетель, это все к делу не относится. Идите.
Я не все разбирал, что говорил этот парень: он торопился успеть побольше, пока его не оборвали. Так и не пришлось узнать его фамилию.
Эй, приятель! Где ты? Досидел ли до конца срока в карцере? Пригодилось ли тебе твое марксистское образование?
И других свидетелей я часто не слышу. Ни слова не разобрал из показаний молоденького парнишки — солдата срочной службы, присланного служить в лагере. Он стоял совсем рядом со мной, я видел, как он едва шевелил губами. Отвечал он, опустив голову, глядя себе в ноги. Вот бедняга!
Многие другие держатся так же. Но немало и таких, кто ораторствует с удовольствием, хотя и без особого мастерства:
— Да, клеветал. Не помню, что именно говорил, но клеветал, это точно.
— Ложно утверждал, что в ЧССР танками задавили свободу, а какую свободу, не сказал.
— Я пытался Марченко переубедить, но он со мной не соглашался.
Эта фраза в единственной редакции присутствует в показаниях всех «запрограммированных» свидетелей. И еще все они повторяют: «Клеветал, но никогда не навязывал своих взглядов» — это странное словосочетание, вряд ли понятное тем, кто его здесь произносит, вполне понятно мне. Оно обозначает, что мне велено дать именно сто девяностую-первую, никак не выше. И то слава богу.
Свидетелей прошло столько, что их показаний хватит на каждый проведенный мной в Ныробе день. Такого-то числа клеветал, такого-то заявлял, такого-то выкрикивал. Словом, болтал без умолку, рта не закрывал. Притом единодушная характеристика рисует меня как человека мрачного, замкнутого, недоверчивого, неразговорчивого.
На том, собственно, и конец. Барабанную речь прокурора, если б и хотел, я не мог бы повторить. Как и на всех известных мне у нас политических процессах, она состоит из набора бессодержательных газетных штампов: «под руководством коммунистической партии», «строительство коммунистического общества», «идейнополитическое единство», «идеологические диверсии Запада», «несколько отщепенцев» и тому подобная дребедень.
Примечательно было лишь обращение прокурора к специфической аудитории: «Хотя каждый из вас отбывает здесь справедливое наказание, все вы здесь люди советские и показали это своим отношением к поведению Марченко. Что же, как говорится, в семье не без урода…»
Я защищал себя без азарта — бесполезное дело. Но все же не упустил, кажется, ничего: ни свидетельства Дмитриенко, ни показаний моих сокамерников, ни провала Рыбалко на опознании. Говорил я и о существе обвинения, о произвольном толковании понятия «заведомо ложные измышления». Судья Хреновский несколько раз останавливал меня, но все же я договорил, закончив тем же, с чего начал: «Дело сфабриковано Антоновым и Камаевым».
Приговор был: два года лагерей строгого режима. Мягче, чем я ожидал. Могли дать максимум, три года, а дали на год меньше; могли признать особо опасным рецидивистом и отправить на спец, к «полосатикам». Да что я говорю! Могли бы, если бы им приказали, дать с тем же успехом 70-ю, срок до семи лет. Хозяева проявили милость и гуманность. Не благодарить ли их за это?
Если бы без суда, без этой комедии, в которой тебе отведена роль и ты поневоле, нехотя вживаешься в нее, включаешься в игру, — если бы так просто,