Первую здравицу, как водится по обычаю советских людей, выпили за товарища Сталина и пожелали ему доброго здоровья в новом году и долгой жизни. Потом выпили за победу, потом за удачу предстоящего боя, за тех, что прислал посылку, и вообще за женщин, в эту минуту думающих о фронтовиках.
После каждой здравицы фляжки двигались по кругу. Угостили раненого и женщину, оказавшуюся единственной жительницей этой деревни. Она вернулась несколько часов назад из-за Калинина в родные места и увидела на месте дома догоравшие головешки.
Становилось шумней. Вороты ватников и шуб распахнулись, на лбах выступил пот, глаза бойцов засверкали, на языке появилось то, что носили глубоко в душе в трудные дни этого наступательного похода, с чем ходили в атаки, о чём думали, засыпая в снегу у костров, но о чём обычно не говорили, что береглось только для себя.
— Ребята, слушай, ребята, вот охота мне сказать… Да слушайте вы, дьяволы, кончай шум… Как попал я неделю назад первый раз на нашу землю, что была под фашистом, хошь — верь, хошь — нет, сон потерял, — хрипел старшина, оказавшийся командиром отделения. — И нет мне покоя, ребята. Ну, нет. Глаза закрою и вижу: горит кругом. Слышу, пожарища на морозе трещат. Ну, прямо въявь слышу. У шапки уши спущу, надвину, спать же надо, силы беречь… Где тут… Ихнюю вон сестру, бабу, то-есть, извиняюсь, женщину, женщину нашу вижу, ребятишек малых мёртвыми в снегу… Нет, постой, постой, слушайте, дай кончу… И всё думаю: как это может быть, к чему это? По какой-такой причине Гитлер лютует так на нашей земле? Почему избы жжёт? Нешто избы ему наши воевать мешают? Нешто от женщин, от старых и малых он нынче поражение терпит? Так чего же он, собака, их мертвит? Ну? Вот о чём я думаю, ребята…
Из дымной, прокуренной мглы зашумели, загомонили голоса:
— Расходился старшина… Эк вопрос: фашист — на то он и фашист.
— Это разве ответ? Выпек: фашист — это известно.
— Надо полагать, знает, собака: пока хоть одна наша изба на земле стоит, пока хоть одна наша женщина ребёнка родить сможет, ему над миром не сидеть.
— Потому и лютует, что сила-то не его. Нашла коса на камень, смерть свою он чует, вот отчего.
— Чего там слова рассусоливать, их бить надо. Ты бы нам, старшина, флягу прислал, разок хлебнуть за победу, вот это — да, а тут всё ясно.
Лыжники попробовали угомонить расходившегося отделённого. Невысокий, щуплый, он с силой, которую трудно было в нём предположить, сердито отбросил их:
— Стой, не мешай! В атаку иду, может, убьют сегодня, дайте сердце перед боем опростать… Разве это война? Нет, это не война. Нешто это война — города рвать, избы жечь, таких вот, как она с маленьким, — он указал пальцем на женщину, кормившую грудью младенца, мирно причмокивавшего во сне, — таких вот, как она, на снегу без куска посреди поля оставлять? Разве так воюют?.. Только б нам до их вожаков добраться, горло бы им своими зубами перегрыз.
Этот парень, минуту назад казавшийся таким обыкновенным и незамысловатым, сказал, должно быть, именно то, о чём постоянно думал, но о чём не умел и не любил говорить военный люд, наполнявший придорожную избу.
С пола, из густой жаркой тьмы, из дверных пролётов, где не виднелись, нет, скорее угадывались по тяжёлому дыханию столпившиеся люди, несся многоголосый одобрительный гул:
— Твоя правда, верно!
— Крой, Сибирь, правильно, так оно и есть.
— Вот, ребята, и я тоже думаю: кабы не был я коммунистом, кабы не партбилет в кармане, ей-богу б, я пленных не брал, нет, не брал бы.
— Партбилет! А беспартийные что? Чай, все мы — советские люди. Пленный-то тут при чём? Он оружие сложил. Вон Сибирь верно говорит: до вожаков бы их добраться.
— И доберёмся, а что?
— Итти-то, ох, далеко!
И старшина в ответ на это уверенно прохрипел с печи:
— Дойдём, лишь бы они в какую щель, гады, не запрятались, уж мы весь Берлин перевернём, а сыщем, уж мы…
Внизу послышался шум распахиваемой двери, и вместе с облаками морозного пара, с острой струёй чистейшего, пахнущего снегом воздуха влетел в избу чей-то выкрик:
— Эй, из седьмого лыжного люди есть? Майор скомандовал строиться!
Старшина на полуслове оборвал свою речь. Лыжники стали собираться, подпоясывались, затягивались, завязывали тесёмки балахонов. При свете фонарика они хозяйственно собрали остатки новогоднего пиршества, свернули их в дарёное полотенце и оставили женщине.
— Угощайся, молодуха, нам это ни к чему.
Обладатель кисета протянул его раненому:
— Тебе нужней, ты, я вижу, куришь…
Потом старшина собрал, у всех, у кого были, письма, в том числе и коллективный ответ кировским девушкам, приславшим новогодние подарки. Он передал письма мне и наказал опустить в ящик полевой почты. Отправлялись в глубокий рейд, и мало ли что могло случиться.
Перед выходом старшина скользил лучом фонарика по лицам своих людей, с трудом выдиравшихся из густой, набившей избу толпы. На лицах было будничное, деловито-озабоченное выражение. Солдаты поправляли на груди автоматы, снимали тряпочки, которыми были аккуратно закутаны затворы, надвигали на брови капюшоны.
Проходя мимо, старшина спросил: