Его сравнивали с «Герникой». Приводили в пример Босха. В «Соборе» было что-то первобытное, бесчеловечное. Это была констатация; постановка перед фактом. Фигура беспомощности, страдания без приставки «со», фигура смерти. На этой картине небо и земля, сталкиваясь друг с другом, смешивали контрастные бордовые, охровые и болотные оттенки в грязно-серый цвет фасада Нотр-Дама. Собор, занимавший центральное место на полотне, – гордая церковь, взрезавшая своим остроконечным шпилем небо, – возвышался над коленопреклоненной толпой молящихся. Люди на картине сливались с общим фоном; широкими мазками художник мешал их с воздухом и светом, кружил с неслышным треском деревянных перекрытий Нотр-Дама. Предвестником пожара по картине расползался дым. Там же, на крыше Собора, стояла темная фигура. Человек смотрел на молящихся, полы его пальто уже горели.
Ничего проще «Собора» нельзя было придумать – люди, Нотр-Дам и смерть на крыше; но было в этой картине что-то ледяное, словно колодец, в который смотришь – и не видишь дна. В «Соборе» будто бы жил Дьявол.
– Хаим!
– Да, Эльза.
– Я боюсь, Хаим… Ты ведь не дашь меня в обиду? Мне так страшно!
– Чего ты боишься?
– Что он придет, Хаим. Боюсь, что он придет и заберет меня. Боюсь… Выпусти меня, Хаим! Я хочу гулять с тобой, хочу увидеть солнце…
– Эльза, ты знаешь, что нельзя. Он может узнать про тебя.
– Но ты ведь всегда будешь меня любить? Всегда, Хаим?
– Тебя никто не заберет. Ты всегда будешь со мной.
– Мне тяжело, Хаим. Мне кажется, что я умираю в этой духоте. Мне нечем дышать, я задыхаюсь…
– Спи, Эльза. Уже поздно. Я люблю тебя. Спи.
Проснувшись, Хаим понял, что сегодня он умрет. Иначе и быть не могло. За окном светило ослепительное солнце, чирикали воробьи – а погожие дни никогда не сулили ему ничего доброго. Когда все шло хорошо, обязательно случался дождь или, например, град. Когда же у Хаима Веркюлена с утра не задавался день – будь тому причиной потерявшийся тюбик краски или навязчивые мысли, – тогда ветер и солнце, мешаясь друг с другом, словно на палитре, дарили художнику идеи для картин. Природа следит за равновесием – смерть приходит только в хорошую погоду. Хаим знал это твердо. Поэтому в зимние месяцы он всегда смелел.
Только зимой у жителей Парижа появлялась возможность увидеть знаменитого Хаима Веркюлена за пределами его особняка. Например, за чашкой кофе рядом с университетским городком или в опере Гарнье, где-нибудь среди бельэтажных лож. Впрочем, ходил он только на «Жизель» и исчезал всегда перед концом второго акта. Декабрь он еще пережидал в особняке, потому что не любил предпраздничную канитель с ее поспешностью и грохотанием; к тому же в декабре ему лучше всего писалось. Штилевой январь больше располагал к размеренным прогулкам. Когда уставшие от праздников парижане разбредались по офисам, а на улицах властвовала метель, Хаим любил закутываться в пуховую куртку, закрываться капюшоном и гулять, вложив руки в карманы и оставаясь неузнанным.
Но сейчас был не январь. Хаим знал это твердо. Сейчас была весна. Солнечный день бил изо всех щелей, ничего в кои-то веки не болело – даже спина, так и не прошедшая за двадцать лет, вдруг отпустила. Хаим не чувствовал тяжести в ногах; помнил, что вчера ему доставили из Кельна редкую монографию об Эрике Сати и что он сможет ее сегодня прочитать; не боялся, что за день ничего не сможет написать, – вторую неделю его не отпускала мысль о клаустрофобической картине, пространство которой окружают высокие стены какого-то бледно-зеленого оттенка; центр картины занимает лежащая на полу фигура, в складках которой можно угадать мужчину; цвет его кожи – человеческий и близкий – понемногу превращается в то же бесформенное месиво, из которого состоят стены ее темницы.
Лишь только проснувшись, Хаим уже знал: сегодня за ним, спустя тридцать семь лет после предыдущей встречи, придет Дьявол. Поэтому Хаим весь день не выходил из дома.
Было без двух минут одиннадцать, когда Дьявол, одетый в черное пальто, постучал в дверь веркюленовского особняка. Не было ни одного случая во всей его по человеческим меркам неприлично длинной жизни, когда ему не открывали двери, и все же Дьявол, будучи существом старинного воспитания и голубых кровей, никогда не забывал об этикете и манерах. Однако на этот раз к двери никто не подошел. Стояла ночь, на улице каркали вороны, а где-то вдалеке слышался свист ветра. Дьявол нахмурился, покосился на часы, выглядывавшие из-за нагрудного кармана, и снова постучал. В особняке все было тихо. Нигде не горел свет. Но Дьявол знал совершенно точно, что Хаим дома. Его наивная игра в прятки так расстроила Дьявола, в сущности очень чувствительного ко всяким мелочам, что он сел на лестницу, ведущую к главному входу, и оглушительно чихнул. После этого двери мгновенно распахнулись, весь особняк залился светом, а в проходе возник бледный от испуга маленький старичок в домашнем голубом халате – художник Хаим Веркюлен. Дьявол встал с лестницы, отряхнулся и, улыбнувшись, подал ему руку.
– Нехорошо, Веркюлен. С твоего позволения, черт-те что!