Вернулся он в сатиновой полосатой рубахе, в серых бумажных брюках, — так же молча, как появился, — и сел за стол.
Хозяйка стала его кормить. Она принесла большую тарелку картофельного супа, накрошила туда сухарей.
Он ел неторопливо, старательно прожевывая то, что попадалось в супе. Желваки то вздувались, то вновь пропадали во впадинах синеватых шершавых щек.
Он был металлистом, — это видно было по лиловому отливу на темных пальцах, которые уже невозможно было отмыть.
Поев, хозяин коротко спросил:
— На фронт?
— Вроде, — ответил напарник Ребрикова.
Угостили хозяина табаком. Он не сразу взял, а когда согласился, курил с каким-то исступлением, стараясь втянуть в себя как можно больше дыму.
— Удержите? — спросил он вдруг, упорно глядя на командиров.
— Должны удержать, — ответил Ребриков.
— Должны-то должны, да что-то не выходит.
В соседней комнате хозяйка будто нарочно усиленно загремела посудой.
— На казарменное переходим. На заводе будем жить, — продолжал хозяин. — Демонтаж остановили. Некуда эвакуироваться. Если прорвется, все ему тут останется.
В дверях показалась хозяйка. Мокрыми руками она держалась за щеки:
— Неужели на казарменное, Ваня?
— Иди, Люба, делай свое.
— Не прорвется, — сказал напарник Ребрикова.
— По газетам, так не прорвется, — кивнул рабочий, и Ребриков не понял, говорит он это всерьез или подсмеивается над безусыми лейтенантами. Черт его знает, может быть, контра какая-нибудь… Возможно, только и ждет…
— Ложился бы ты, Ваня, — сказала хозяйка. — Завтра ведь опять к шести. Без воскресений работают, — пояснила она, обращаясь уже к командирам.
Пыл Ребрикова сразу остыл. Какая же это контра, весь из жил да костей рабочий, с землистого цвета лицом… Он стоит на ногах двенадцать часов в сутки, может быть, делает танки, которых так не хватает на фронте. Что может ему сказать он, Ребриков? Похвастаться, что воевал и был ранен. Какая невидаль! Что тому от его храбрости, когда речь идет о городе, о заводе, который, может быть, этот человек строил.
Спали на полу. Хозяйка положила им перину, взбила большие пуховые подушки.
Уснул Ребриков мгновенно. Перед сном подумал: «Завтра, наверное, на фронт. Ну, поглядим, что там за дела».
3
Всю ночь над станцией Карповка метались языки пламени. Издали это было похоже на гигантский костер. Горел эшелон с боеприпасами, подожженный немецкими зажигалками. Всю ночь, разнося в щепу вагоны, взрывались и со свистом разлетались снаряды.
К утру пожар стих. Бесформенные скелеты железных рам на колесах — все, что осталось от состава, — чернели на фоне сникающих дымов. Под откосом, на дороге, рядом с железнодорожным полотном и далеко в поле валялись гильзы и неразорвавшиеся боевые головки, распоротые огнем цинковые коробки с вывалившимися патронами и куски исковерканных рельсов.
Так встретила прифронтовая полоса Ребрикова и его попутчиков, командиров, которые получили назначение в части, сражавшиеся в районе излучины Дона.
Со станции Карповка им надо было ехать на Калач. Там где-то в лесу находился штаб корпуса. Найти тех, кого было нужно, оказалось трудным делом. Штабы переезжали. Все двигалось на восток, к Волге. Корпусной отдел кадров застали уже на машинах. Какой-то майор, не слезая с полуторки, нагруженной окованными в цинк ящиками, пометил им красным карандашом на предписаниях номер дивизии. Сказал, что ее нужно разыскивать северо-западнее Калача. Назвал деревню, где еще вчера стоял штаб. Больше добиться ничего не смогли.
Одна за другой, наполненные штабным добром, проносились мимо них машины.
— Концов не найдешь. Как в прошлом году, — махнул рукой белесый старший лейтенант — один из назначенных в дивизию командиров. Он тоже возвращался из госпиталя.
Ребриков о прошлогоднем отступлении мог только догадываться, но молчаливо кивнул.
Поезда на Калач не ходили. Попытались добираться на попутных машинах. Но машины шли загруженные сверх всякой возможности и никого не брали.
Навстречу беспорядочному потоку штабных и эвакуационных машин на Калач двигалась дивизия, прибывшая с Дальнего Востока.
Легко можно было догадаться, что это шли новые, не обстрелянные на войне части. Почерневшие от пыли, мокрые от пота, в строгом маршевом порядке повзводно, поротно шагали на запад молодые бойцы. Непривычное было это зрелище на второе лето сражений. Красноармейцы шли в полной выкладке с касками за спинами, со скатками шинелей через плечо, с противогазами, котелками и шанцевым инструментом на боку.
Охрипшие командиры рот, по-парадному восседавшие на конях, то и дело объезжали пеший строй, пересчитывали людей, торопили отстающих.
За батальонами пехоты двигалась полковая артиллерия. Низкорослые монгольские лошади тащили противотанковые пушки на резиновом ходу. За ними шли расчеты: молчаливые, пыльные, измученные долгой дорогой. Всю эту бесконечной сороконожкой растянувшуюся колонну то и дело обгоняли запыленные газики. Иногда они резко тормозили. Сидящий рядом с шофером командир с серым от пыли лицом кричал: «Какой батальон?» — и, получив ответ и отметив что-то на карте, устремлялся дальше вперед.