И, сделав большое усилие над собой, он отряхнулся, как человек, прогоняющий грезу, отер лицо, вскинул на плечо ружье дрожавшей еще рукой и вскричал, словно вдохновясь:
— Все идет хорошо, друзья! Мы славно поохотимся! Будет во что пострелять.
Потом, приняв снова свой смирный и плутоватый вид, прибавил, обращаясь к брату:
— Вы не вернетесь домой без птицы. А ты, — продолжал он, смотря на меня, — увидишь первый раз от роду, как два зайца упадут от одного выстрела.
— А кто даст такой прекрасный выстрел? — спросил я.
— Один человек, которого зовут Муни-Робэн и которому многое нипочем, — отвечал он, потряхивая головой.
— Когда же это будет? — спросил брат.
— Сейчас, — отвечал он.
Мелькнул заяц, он прицелился и застрелил его.
— Покамест только один, — сказал брат.
— Подите-ка в кусты, — отвечал Муни. — Коли их там не два, пусть этот будет последний, какого я убил на своем веку.
Мы поискали в кустарнике. Там лежал второй заяц, которому он перешиб почки тем же зарядом, которым раздробил голову первому.
— Каким чертом ты его увидел? — сказал я ему. — Видно, твои глаза лучше наших!
— Глаза? — отвечал он. — Надевайте какие хотите очки и если увидите то, что я вижу, отдаю вам мою собаку и мою жену. Ну, ну, вы, — прибавил он брату, — готовьте ружье, птица недалеко.
Шагах во ста нашли мы стадо диких уток.
Муни не стал стрелять. Брат набил их много и воротился к обеду с ягдташем[4], полным уток, бекасов и куликов.
— Ведь я говорил, что не придете домой без птицы! — заметил Муни. — Я также знал, что вы настреляете не куропаток. Да все равно, вы должны быть довольны. Только, пожалуйста, обещайте мне, если встретимся с моей женой, не говорить ей ни слова про то, что мы делали на охоте.
Он столько раз просил хранить тайну на этот счет, что мы не боялись ей изменить. Он не скрывал от жены дичь, которую настрелял. Но каким манером бил ее, каким свинцом, в какую пору, в каком месте и после каких слов — вот тайны, в хранении которых мы должны были ему божиться всякий день.
Он почти не хаживал на охоту без нас, а это с его стороны было важным знаком доверенности.
— Значит, ты считаешь себя колдуном, коли так скрываешь свое искусство? — говорили мы ему.
— Нет, — отвечал он, — но женщине не надо знать охотничьих дел. Это приносит несчастье.
Приятель наш представлял в своих понятиях, с первого взгляда, странное смешение легковерия и скептицизма. Он не верил прямо в дьявола или злых духов, а верил в судьбу или, точнее, в худые и добрые влияния, которых, кажется, не признавала никогда никакая наука. Потому, может быть, что их не наблюдала. Весьма важно бы нам владеть через науку достаточными средствами для того, чтобы исследовать или распознать свойства, какие он приписывал некоторым телам, некоторым эманациям, некоторым столкновениям. Вглядевшись в него пристальнее, явно видно было, что он отнюдь не был суеверен, а действовал вследствие ложной или истинной физической теории.
Результаты, по большей части, оказывались столь необычайные, что, по всей видимости, он редко ошибался в применении своей теории к делу.
Не думаю, чтобы он когда-либо старался вникать в причины, но, без сомнения, владел какой-то наукою инстинкта или наблюдения. Откуда узнал он ее? Этого мы никак не могли доискаться, да едва ли это известно было и ему самому.
Ответы его на этот счет были уклончивы, и так как он был хитрее нас, то мы от него никогда ничего не добились.
Всякий раз, когда охота была несчастлива, он
Однажды мы решились подсмотреть за ним, чтобы увидеть, нет ли у него какой-нибудь секретной проделки грубого суеверия или не готовит ли он какой-нибудь фокус. Мы притворились, будто уходим прочь, и обошли кругом, чтобы застать его врасплох.
Мы пробралось к нему по перелеску, с предосторожностями, вовсе излишними, ибо состояние, в каком он находился, не позволяло ему ни увидеть нас, ни услышать.
Он лежал на земле и терзался, по-видимому, несказанно мучительным припадком. Он ломал себе руки, хрустел составами, метался на спине, как лещ. Дыхание его было тяжело, лицо помертвело, глаза закатились.
Мы подумали сначала, что он подвержен падучей болезни; но признаки были отнюдь не те. Не было ни пены у рта, ни хрипения, ни агонии.
То был простой нервный припадок, судорожное волнение, мучительное задыхание, нечто не столько страшное, сколько жалкое на вид, длившееся с ним менее пяти минут. Потом он начал мало-помалу приподниматься, вытягиваться, успокаиваться, оправляться, как говорят, и побыл тут еще несколько минут, будто полуизнемогший от страшной усталости, полувкушающий какое-то сладкое ощущение.