Был Мухтар Ауэзов членом Алаш-Ордынского правительства, не был — какое это теперь имеет значение? Может, и не был, документальных свидетельств не осталось, а память вполне могла подвести Валиди. Профессору, когда он взялся за мемуары, перевалило сильно за семьдесят, а встречался он в ту пору, о которой пишет, по преимуществу с министрами и парламентариями, так что вполне мог и сам возвести задним числом в этот ранг одного из давних своих собеседников.
Но гораздо важнее любого писаного удостоверения мандат духа, одержимого жаждой служения и тайно питаемого почвенными водами тысячелетней истории — национальной и семейной. А впрочем, в сознании и тем более подсознании Мухтара Ауэзова одна растворялась в другой.
О нет, ни в коей мере не разделял он предрассудков, которые порождает долгая полоса культурного угнетения.
У прекрасного чешского романиста Милана Кундеры, вынужденного оставить Прагу после мрачных событий 1968 года, есть эссе «Нелюбимый ребенок в семье», а в нем такое рассуждение:
«Малые нации. Это понятие не количественное: оно обозначает положение, судьбу: малым нациям неведомо счастливое ощущение того, что они находятся здесь извечно и навсегда; все они в тот или иной момент истории прошли через приемную смерти; большие нации надменно их не замечают, они осознают, что что-то постоянно угрожает их существованию или что оно ставится под сомнение; ибо их существование
Мухтар Ауэзов, человек малой нации, в полной мере воспользовался этим преимуществом; при этом ему удалось избежать соблазнов агрессивного провинциализма, которые порождает это же положение. Он рано почувствовал себя не только казахом, но и русским и европейцем, в его доме было много окон.
Алаш-Орда начертала на своих знаменах лозунги национального возрождения, и они были близки Ауэзову, совершенно независимо от форм участия или неучастия в тех или иных органах движения. Партийная программа, скорее всего, оставляла его равнодушным. Формы правления, устройство суда, муфтият, налоги, распределение земли — в этих предметах Ауэзов не разбирался, да и овладевать ими особенно не желал. Но благородный порыв к независимости, к свободе национального творчества жизни, который лежит в основе всех этих конкретных предложений, он, несомненно, разделял.
Ему сделались близки вожаки Алаша. Все они были много старше его, и прислушиваться заставляла уже сама по себе разница в возрасте. Восток есть Восток. Молодого человека наверняка привлекала та беззаветность, то полное отсутствие корысти и расчета, с каким действовали во благо казахов, так, как они его понимали, эти люди. А уж Али-хан-то Букейханов, с его «западничеством», с его настойчивыми попытками примирить светское знание и веру, с его всегдашней готовностью выслушать другого, сплеча не рубить, — Алихан был ему особенно близок. Стремление же отгородиться, взять культурный реванш за столетия вынужденной безгласности, это стремление, сколь бы ни было оправдано оно психологически, его смущало. Мухтар Ауэзов высоко ставил поэтический дар Магжана Джумабаева, прекрасного поэта и к тому же соратника в борьбе за культурную самобытность. Но строки из поэмы «Урал», написанной, как вспоминает Заки Валиди, в самый разгар боев с красными и им сочувственно приводимые, Ауэзову совсем не близки: «Длинная уральская гора, ты разделяешь запад и восток, образуя границу между сыновьями света (тюрками) и сыновьями тьмы (русскими)… Дорогие могилы наших предков захватили чужаки с набитыми волосами ртами. Надо быть с ними жестокими» (подстрочный перевод, как и примечания в скобках, принадлежит мемуаристу).
Но не воинственные призывы удерживали Ауэзова вдали от передовых линий Алаша.
Что же тогда?
Версии могут быть разные, но мне, честно говоря, больше других нравится такая.
Блез Паскаль как-то заметил, что, если Франция потеряет триста интеллектуалов, ей грозит превращение в нацию идиотов. Это Франция, это галлы, страна и народ, опирающиеся на мощные, в неразличимые глубины уходящие пласты культуры, причем культуры как раз гуманитарной, Франция с