Расплата — по самому высокому счету: жизнь.
И вот тут у молодого Ауэзова намечаются некоторые расхождения с высоким образцом.
Здоровому, радостному, молодому чувству двух веронцев противостоит косная традиция. Отчего затеялась вражда двух благородных семейств, которые упоминаются еще у Данте, никто уж не помнит, да и тяготятся ею здравомыслящие люди, вроде старика Капулетти, тем не менее прошлое упрямо тянется в настоящее, вербуя все новых партизан вроде Тибальта. На кого опереться в этом смертельном поединке? На властителя? Ну да, герцог Вероны обрекает изгнанию всякого, кто вольно и невольно подбрасывает дрова в костер застарелой вражды.
И все-таки наиболее мощной силой оказывается сама любовь, и в смерти Ромео и Джульетта предстают победителями. Над свежей могилой происходит прозрение, примирение, и родители клянутся соорудить золотые надгробия тем, кто жизнью своей разрешил бессмысленный разлад. Правда, откуда-то из-за кулис доносится смутный гул — объявляет о себе третья сила, которой этот разлад тоже глубоко чужд и даже ненавистен. Это горожане — народ Вероны. Вот его голос:
Так в том-то и дело, что почти не прорывается он, этот голос, да и в звучании своем опасно двусмыслен: в нем столько же протеста, сколько и нерассуждающей ярости, готовой крушить вокруг себя все, в том числе живое и здоровое. Величие же Шекспира в том и состоит, что он не скрывает этой двусмысленности, а ренессансный дух творчества прорывается прежде всего в изображении личности, готовой сбросить с себя
История казахских Ромео и Джульетты выстраивается иначе. «Скажут, — рассуждает Абыз о несчастной судьбе любовников, — их казнил народ. Нет, не народ их казнил, ибо нельзя назвать народом темных, тупых людей. Не число создает народность. Народ — это мы, это те, в ком живет его искра, в ком излучается свет, озаряющий путь в будущее. Вот кто народ!»
Отчего так случилось, что заставляет отклониться от столь явного, казалось бы, образца, откуда бы в трагедии порушенных судеб, за которой, как и у Шекспира, стоит трагедия самого исторического порядка вещей, такого рода жизнерадостный пафос, тем более, что кто же тогда все эти джигиты, на которых опираются, вынося свой жестокий приговор, бии? Кто эти темные люди? Не народ?
Может быть, не хватает творческого мужества все договорить до конца?
Или даже не творческого, а обыкновенного, человеческого, потому что признать неправоту народа — это значит усомниться в истории, это значит собственные корни подрубить. Род может заблуждаться, пусть даже это твой собственный род, но но-род — это то, что над родом, то, что выше рода, и тут — какие же могут быть заблуждения, а преступления — тем более?
Возможно.
Но, возможно, и не так. Возможно, уже с самого начала начинает сказываться действие иного источника, из которого также питается творчество Мухтара Ауэзова, и питается естественно и свободно. С Западом встречается Восток, и при столкновении, как от брошенного камня, расходятся круги, в которых смешаны разные воды.
Конечно, Ауэзов внутреннее оглядывается на Алишера Навои с его гениальной «Пятерицей», и прежде всего «Лейли и Меджнуном», этой поэмой «горя и разлуки», этим трагическим реквиемом свободной любви, которая превозмогает любые беды и несчастья. Недаром в октябре 1941 года, когда все висело на волоске, Ленинград был скован блокадой, на Невском рвались снаряды, в Эрмитаже проходило торжественное заседание, посвященное 500-летию со дня рождения Навои, и звучали его стихи, радостные, печальные и гневные. Уму скептическому и ироническому такое сочетание покажется то ли натужной патетикой, то ли даже пропагандистской выдумкой — до стихов ли полутысячелетней давности, когда люди от голода каждодневно гибнут. А если уж до стихов, то тех, с которыми обращалась по радио к ленинградцам совсем юная тогда, но уже успевшая хлебнуть лагерного лиха Ольга Берггольц.
Но так — было.
Наверняка любопытно было бы проследить переклички в звучании фразы, в композиционном строе, в сюжетных ходах. Но это дело слишком специальное, да и интересуют меня сейчас схождения не стилистические, а тематические и содержательные.
Одно-то бросается в глаза сразу: обычай и обстоятельства воздействуют на всех, но женщине хуже мужчины, она марионетка и заложница неволи, которой обречена уже фактом своего появления на свет женщиной. Эта тема внятно проходит через раннюю пьесу, да и вообще через все творчество Мухтара Ауэзова, она мучительно звучит и в классической поэме. Лейли исповедуется возлюбленному: