Таков, стало быть, литературный прием. Но он подкреплен еще и иной реальностью — душевной. Впервые с того самого момента, как 23 апреля 1849 года очутился он в одиночке Алексеевского равелина, Достоевский глотнул вольного воздуха. Что же удивительного в том, что невзрачный и пыльный городок чуть ли не садом ему показался, а главное — никаких стен, свободная даль расстилается во все стороны. Какой-то месяц назад, в феврале 1854 года, он писал брату: «Омск гадкий городишка. Деревьев почти нет. Летом зной и ветер с песком, зимой буран. Природы я не видал. Городишка грязный, военный и развратный в высшей степени». Да ничего подобного: и расположен Омск очень красиво, на слиянии Иртыша и речки Оми, и зноя угнетающего нет, а зелени, наоборот, немало, и жизнь течет небезынтересно, но только ничего этого каторжанин действительно не видит, и физически и, главное, внутренним взором: «…кандалы и полное стеснение духа, и вот образ моего житья-бытья». Но уже 27 марта, в первом же письме из Семипалатинска, направленном по тому же адресу в Петербург, говорится так: «Покамест я занимаюсь службой, хожу на ученье и припоминаю старое. Здоровье мое довольно хорошо, и в эти два месяца много поправилось; вот что значит выйти из тесноты, духоты и тяжкой неволи. Климат здесь довольно здоров. Здесь уже начало киргизской степи. Город довольно большой и людный, азиатов множество. Степь открыта. Лето длинное и горячее, зима короче, чем в Тобольске и Омске, но суровая. Растительности решительно никакой, ни деревца — чистая степь. В нескольких верстах от города бор, на многие десятки, а может быть, и сотни верст. Здесь все ель, сосна да ветла, других деревьев нету. Дичи тьма. Порядочно торгуют, но европейские предметы так дороги, что приступу нет. Когда-нибудь я напишу тебе о Семипалатинске подробнее. Это стоит того».
Так и не написал, и остались только строки из вступления к «Мертвому дому», в которых главное — воздух и образ свободы: дичь сама натыкается на охотника. В Омске природы словно бы нет, и это дурно; в Семипалатинске ее тоже нет, и это хорошо, потому что голая степь лишь укрепляет ощущение наконец-то пришедшей воли.
Но совсем иным должен был показаться он человеку, приехавшему сюда не из острога, а… ну, допустим, прямиком с Невского проспекта. Так оно, впрочем, и было в нашем случае. Где-то на излете первого года военной службы рядового Достоевского пригласили к здешнему стряпчему по уголовным и гражданским делам, по-нынешнему к областному прокурору. Естественно, это его сильно насторожило, однако все не только обошлось, но и сложилось наилучшим образом. Стряпчим оказался молодой еще, на двенадцать лет моложе гостя, но давний его, еще со времен «Бедных людей» и «Неточки Незвановой», почитатель, а также знакомый брата Михаила, барон из рода остзейских немцев Александр Егорович Врангель. Окончил он Царскосельский лицей, затем после нескольких лет службы в Министерстве юстиции попросил, из любви к археологии, естественным наукам и путешествиям, о назначении в Сибирь. Просьба была удовлетворена, и Врангеля определили на службу в Семипалатинск. Здесь он, используя служебное положение, немало помог Достоевскому, способствовал, в частности, тому, чтобы ему разрешили переехать из казармы в частный дом, а также сделался доверенным лицом в сообщениях с Петербургом. Посылая через него брату очередное письмо, Достоевский так изображает подателя: «Это человек очень молодой, очень кроткий, хотя с сильно развитым point d’honneur, до невероятности добрый, немножко гордый (но это снаружи, я это люблю), немножко с юношескими недостатками, образован, но не блистательно и неглубоко, любит учиться, характер очень слабый, женски впечатлительный, немного ипохондрический и довольно мнительный; что другого злит и бесит, то его огорчает — признак превосходного сердца. «Tres comme il faut».
По прошествии лет А. Врангель напишет книгу воспоминаний о встречах с Достоевским в Семипалатинске, где, в частности, оставит такое описание места, сблизившего его с любимым писателем. Ощущение — будто жили они с ним совсем в разных краях.
«Семипалатинск лежит на правом высоком берегу Иртыша, широкой рыбной реки, тогда еще не видевшей не только пароходов, но и паромов-то в нем не бывало… В городе была одна православная церковь, единственное каменное здание, семь мечетей, большой меновой двор, казармы, госпиталь и присутственные места. Аптека — даже и та казенная. Магазинов не было, кроме галантерейного, где можно было найти все — от простого гвоздя до парижских духов; о книжном магазине и говорить нечего — некому было читать».
Словом, безнадежная глушь, а ко всему прочему — полно песка, дышать невозможно, летом жара в тени 30 градусов, зимой же — обжигающе-холодный ветер.