С малых лет, с самых малых лет Бенно пришлось вести одинокую и отчаянную жизнь речного пирата на маленьком островке у черта за пазухой. Неподалеку находился тот самый древний водоворот, о котором рассказывает Гомер в карфагенской версии «Одиссеи». Там Бенно в совершенстве освоил кулинарное искусство, что сослужило ему хорошую службу в чреде лишений. Там он с охотой выучил китайский, турецкий и курдский языки, а также менее известные диалекты Верхней Родезии. Там же он научился почерку, в котором поднаторели только пустынные пророки, неразборчивым каракулям, доступным, однако, пониманию студентов-эзотериков. Там же получил поверхностное представление о тех странных рунических узорах, которые позднее воспроизводил розовой и оранжевой гуашью, ажурно вырезал в своих линолеумных и древесных галлюцинациях. Там же он изучал семя и яйцеклетку, одноклеточную жизнь простейших, которыми ежедневно кишели верши для омаров. Там же его впервые увлекла тайна яйца – не только его форма и гармоничность, но и его логика, его предопределенная необратимость. Яйцо неожиданно возникало снова и снова, порой в тонком, как скорлупа, голубоватом фарфоре, порой контрапунктом к треноге, порой расколотое проклевывающейся жизнью. Изнуренный беспрестанными исследованиями, Бенно всегда возвращается к истоку, к фундаменту, к центру собственного мироздания – яйцу. Это всегда пасхальное яйцо, называемое «священным». Это всегда яйцо утраченного колена, источник гордости и силы, уцелевший после разрушения святыни. Когда не остается ничего, кроме отчаяния, Бенно сворачивается калачиком внутри своего священного яйца и засыпает. Он впадает в долгую шизофреническую зимнюю спячку. Это куда лучше, нежели бегать в поисках говяжьего стейка с луком. Нестерпимо проголодавшись, он съест свое яйцо, а потом некоторое время спит где попало, часто прямо позади кафе «Клозери де Лила», рядом со статуей, воздвигнутой в честь маршала Нея. Это, фигурально выражаясь, «сны Ватерлоо», когда повсюду дожди и грязь, только Блюхер так и не появляется[25]. С восходом солнца Бенно снова тут как тут – живой, бодрый, веселый, язвительный, раздражительный, гундящий, вопрошающий, нерешительный, ворчливый, подозрительный, искрометный, в своей всегдашней синей робе с закатанными рукавами и с вечной табачной жвачкой за щекой. К закату он успевает приготовить с десяток новых полотен, больших и маленьких. А дальше уже вопрос пространства, рам, гвоздей и кнопок. Паутина сметена, пол вымыт, стремянка убрана. Постель брошена на произвол судьбы, вши веселятся, звенят колокольчики. Ничего не остается, как прогуляться в парк Монсури. Здесь, лишенный одеяний и плоти, покинутый родом человеческим, Бенно рассматривает синицу и амариллис, что-то записывает насчет петушков-флюгеров, изучает песок и камни, которые его почки неустанно выбрасывают наружу.
С Бенно вечно так – пан или пропал. Грузит ли он щебень на Гудзоне, расписывает ли стену дома. Он динамо-машина, камнедробилка, газонокосилка и часы с восьмидневным заводом одновременно. Он вечно где-то что-то ремонтирует и чинит. Все ракушки соскоблены с днища, все швы просушены и законопачены. Иногда устанавливается новая палуба. Посмотрите на дело его рук, тот же остров Пасхи графа Потоцкого де Монталк[26]: новые достопримечательности, новые монументы, новые реликвии, все расплывается в камамберно-зеленоватом свете, льющемся сквозь камыши. И вот он сам, Бенно, восседает в центре своего архипелага, и яйца носятся вокруг него как угорелые. На этот раз только новые яйца, с новой гармонией, все они резвятся на лужайке. Бенно, толстый и ленивый, нежится на солнышке, подливка стекает у него по подбородку. Он читает прошлогоднюю газету, чтобы скоротать время. Он изобретает новые блюда из морской капусты с гребешками, а если нет гребешков, то с устрицами. И все это под вустерским соусом с жареной петрушкой. В такие минуты он любит все мясистое и брызжущее соком. Он разрывает кости и урчит, словно довольный волк. У него гон.