Донна Ливия согласилась. Выказав изрядный здравый смысл и практическую сметку, признала, что страх сделает девушку покорной и послушной. Они выведут ее из дома, посадят в закрытую гондолу и доставят в надежное место. Что же касается синьора Педро Тобара и его слуги — тут она остановилась и вновь окинула его ожидающим взглядом, — хорошо бы им на будущее предпринять дополнительные меры предосторожности.
— Да и вам, сударыня, они не помешают, — заметил Алатристе.
И заметил вполне искренне. Ему вовсе не хотелось, чтобы она попала в руки
На это куртизанка мягко улыбнулась:
— Чтобби не стать
— Чтобы пеньковую хворобу не подцепить, — улыбнулся он в ответ.
Она чуть склонила голову набок, словно прислушиваясь к звучанию испанских слов.
— Да… Думаю, что да.
И медленно поднесла руку к горлу — белому и нежному, отметил капитан, — откуда исходил бархатистый голос с едва заметной хрипотцой. Изобильные груди под парчовым халатом приподнимали ночную сорочку, которая благодаря позе куртизанки, откинувшейся на спинку дивана, особенно явственно обрисовывала роскошное и все еще статное тело. Алатристе спросил себя, случайно ли все это, и решил — нет, ни в коем случае. Ибо женщина с опытом Ливии Тальяпьеры на волю случая не оставляет ничего, даже самой малой малости. Без сомнения, она владела своим телом в силу и прирожденного мастерства, и профессиональной умелости, и каждое движение было выверено и отточено не хуже, чем у танцовщицы или комедиантки. Знала, как сделать так, чтобы ни жест, ни взгляд не пропали втуне, чтобы попадали в цель и разили без промаха.
— Вы, синьор Педро — человек особенный.
Она еврейка, вспомнил Алатристе. Хотя и не очень похожа. Из испанских евреев, называемых «марранами», которые некогда бежали с Пиренеев и рассеялись по свету. В былые времена ему приходилось иметь дело с женщинами этого племени, и все они были горячи, упруги телом и гладки кожей. Нежны и податливы. Почти у всех были грустные глаза, в которых порой мелькала мстительная угроза. А у Ливии Тальяпьеры глаза были не такие. В них светилось безмятежное, отчужденное спокойствие, доступное лишь тем, кто побывал во множестве объятий и знавал тысячи мужчин: а нынче ночью — еще и чуть приправленное и сдобренное любопытством, придававшим взгляду странную, непривычную пристальность. В своей долгой жизни солдата и
— Скуорро ли уззнаю ваше истинное имя? — сказала куртизанка.
Он был уж готов утолить ее любопытство. Сейчас уже совершенно безразлично, Педро Тобар тебя зовут или Диего Алатристе. Но все же в последнюю минуту удержался. Причем именно поэтому. Потому что было совершенно все равно. И ограничился тем:
— Может, и скоро. В свое время.
— Вы всегда были солдатом?
— Я не говорил, что был солдатом.
Донна Ливия улыбнулась снова. И теперь, неизвестно почему, Алатристе почувствовал неловкость. И едва ли не смутился. Глупо было отрицать очевидное. Умение смотреть и видеть было этой женщине присуще.
— Да, — сказал он. — С тех пор, как помню себя. Или даже раньше.
Он сказал это с вымученной угрюмостью, отвернувшись от нее. Наткнувшись взглядом на кувшин и бокалы, по-прежнему стоявшие на столе, почувствовал искушение найти опору в вине, но порыв этот был угашен воспоминанием об искаженном лице Люциетты, о лезвии кинжала, приставленном к ее мокрой щеке. Нет, клянусь кровью Христовой, довольно на сегодня, подумал он. Ни капли больше. Ни слезинки.
— Я знавала военных, — сказала Тальяпьера, — но они были не такие, как вы.
Тут он обернулся к ней. Образ Люциетты выстудил его взгляд и обострил разум. Вернул всегдашнее самообладание. Он стал прежним — солдатом, шагающим по враждебной земле, где знакомого — только опасность на каждом шагу, а всего имущества и всей защиты — одна лишь шпага. И до дома — далеко.
— А я знавал женщин. Они тоже были не такие, как вы.
Ему показалось, что она растерялась. И долгое мгновение всматривалась в холодные глаза Алатристе, словно видела его впервые.