В это время, казалось, каждая новая волна сильнее ударяла в фрегат и делалась для него пагубнее. Он быстро снисходил в пропасти, образуемые волнами, и тяжело и болезненно подымался на них, как будто бы чувствовал, что не в состоянии сопротивляться. Силы его истощились в этом споре, и он готов был сдаться могущественному неприятелю, подобно благородно защищавшейся разбитой крепости. Люди обезумели от опасности, и, без сомнения, они напились бы пьяны, если б имели вино, чтоб в этом положении ожидать своей неизбежной участи. При каждом крене, грот-мачта делала самые жестокие усилия освободиться от судна; наветренные ванты уподоблялись толстым железным прутьям, а подветренные висели огромной бухтой, бились при качке о мачту и всякую минуту угрожали лопнуть от судорожных сотрясений. Мы ожидали, что мачта упадет и раздробит собою борт фрегата. Не было ни одного человека, который решился бы по предложению капитана отправиться наверх и обрубить все, что нависло на мачте. А между тем, ураган, казалось, все нарастал, и его жестокость усиливалась.
Признаюсь, я радовался общему сознанию такой опасности, против которой никто не смел идти, и обождал несколько секунд, чтобы посмотреть, не вызовется ли охотник отправится наверх, с намерением, впрочем, остаться на всю жизнь врагом того, кто вызовется, как похитителя венка у моей преобладающей страсти — безграничной гордости. Опасности вместе с прочими я часто встречал и первый пускался на них, но осмелиться на то, чего лихая и бесстрашная команда фрегата не могла исполнить, было верхом превосходства, которого мне никогда не снилось достичь. Схвативши острый топор, я сделал знак капитану, что попытаюсь обрубить разрушенный такелаж, пусть идет за мной, кто решится. Я влез на наветренные ванты и пять или шесть сильных матросов последовали за мной, потому что матросы редко отказываются идти вперед, когда видят, что офицер прокладывает им дорогу.
Хлестание снастей едва не выкинуло нас за борт и запутывало нас. Мы принуждены были обнимать ванты руками и ногами; капитан, офицеры и команда смотрели на движения наши с беспокойством, не переводя дыхания из опасения за нашу жизнь, и ободряли нас при каждом ударе топора. Опасность, казалось, миновалась, когда мы достигли марса, где имели на что ступить ногою. Мы разделили между собой работу; одни обрубали талрепа стень-вант, а я бейфуты и борг грота-реи. Сильный треск сопровождал каждый могучий удар топора, и, наконец, все повалилось за борт на левую сторону. Фрегат немедленно почувствовал облегчение, попрямился, и мы сошли вниз посреди ура, восклицаний, поздравлений и, могу сказать, слез благодарности большей части сослуживцев. Работа сделалась потом легче; ветер стихал каждую минуту; обломки были постепенно совсем очищены, и мы забыли наши страхи и заботы.
Мое возвращение на шканцы было миной величайшего торжества в моей жизни, и ни на какие дары света не согласился бы я променять того, что чувствовал тогда. Благосклонная улыбка капитана, сердечное пожатие руки, похвалы от офицеров, взгляды команды, смотревшей на меня с удивлением и повиновавшейся с живостью, — казались мне чем-то необыкновенным; но ничто не могло сравниться с моим внутренним чувством удовлетворенного честолюбия — этой страсти, так неразлучно переплетенной с существованием моим, что истребить ее значило бы разрушить весь мой состав. Впрочем, я имел тогда причину гордиться.
Ураганы редко продолжаются долго, поэтому и настигший нас скоро обратился в весьма крепкий ветер, показавшийся уже нам прекрасной погодой в сравнении с тем, что было. Мы начали работу, сооружали фальшивую мачту и чрез несколько дней предстали приветствующим взглядам города Галифакса, также испытавшего всю силу урагана и чрезвычайно беспокоившегося о нас. Мои руки и ноги несколько времени не могли поправиться от ударов, полученных при подъеме наверх, и потому я оставался еще несколько дней на фрегате; но, съехавши после того на берег, был ласково и дружески встречен многочисленными знакомыми.
Вскоре по прибытии нашем в Галифакс, я заметил внезапную ко мне перемену капитана; и хотя никак не мог узнать настоящей причины, однако, начал догадываться. С прискорбием сознаюсь, что несмотря на постоянную ко мне милость и не взирая на высокое почтение, чувствуемое мною к нему, как к благородному человеку и офицеру, я осмеял его, но доброта его нет позволяла ему огорчиться таким безвредным поступком юношеской ветренности, и в случаях, подобных тому, который я хочу рассказать, гнев этого любезного человека обыкновенно не продолжался более пяти минут.