Я пытался прочесть ее в глазах Николаса, когда он был неосторожен, когда смотрел прямо на меня, но его черты были для меня загадкой – или, может быть, таили то, чего я не ожидал и не мог себе представить. Развлечение. Может быть, это было оно. Может, я его веселил. Как новая игрушка или милый питомец. Не это ли временами мелькало в его взгляде?
Но может быть, все эти вопросы всплыли уже потом. Тогда во мне говорила юность, ее легкость и беззаботность, радостная податливость. Он попросил меня остаться.
И я остался.
Ничего более интересного я придумать не могу.
Я не мог оживить эти слова за Николаса, не мог вырвать их из его сердца, но, помимо всего прочего, я остался в бунгало еще и потому, что здесь никогда не чувствовал себя непримечательным.
Однажды вечером – может быть, самым первым? – после душа в роскошном одиночестве, чего в общежитии не может случиться почти никогда, я вслед за Николасом вышел на веранду. Он сидел на диване, лампа в углу тускло горела, и пальма арека отбрасывала на пол зазубренные тени. Воздух был летним, но прохладным, наполненным ароматом, который я не мог уловить – насыщенным и острым.
– Ты куришь? – он протянул мне что-то твердое, темно-зеленый комок.
Друг Малини, заезжавший в город несколько дней назад, оставил немного гашиша из Маланы. Очень жалел. Но он летел в Швейцарию и не мог рисковать, полагаясь на чужую халатность. Или свою способность провезти гашиш, спрятав – ну, сам знаешь где.
– Вы имеете в виду, в своей… – я не мог скрыть тревогу. – В своей, ну… – это слово я мог произнести лишь в разговоре с друзьями, ровесниками. Николас был старше по меньшей мере на десять лет, а то и больше. – В заднице?
– Можно и так. Хотя обычно люди вынимают из ручки картридж и вставляют туда косяк.
Хорошо, что веранда освещалась слабо, и он не заметил, как я покраснел.
– А это, – он указал на коробку на столе, – тоже можешь разделить со мной.
Она была открыта – источник таинственного запаха, распространявшегося в комнате. Друг Малини подарил Николасу ассорти сыров. Твердых, зрелых, прибывших из Европы. «Пьаве», «Гауда», «Сбринц», «Конте» – этих названий я даже не мог выговорить. Толстые бледно- или соломенно-желтые куски, каждый из которых пах незнакомо.
– Угощайся своими любимыми, – щедро предложил Николас.
– Я… не знаю, какие любимые, – в замешательстве пробормотал я, – я ничего из этого не пробовал.
Его это, судя по всему, не смутило.
– Тогда давай выясним, – и он стал резать сыр перочинным ножом, в качестве доски используя журнал «Тайм» (интересно, что подумала бы Деви?).
Золотой «Пьяве» чуть покалывал язык, его острота наполнила мои ноздри и рот, а «Сбринц» сопротивлялся, его твердое тело легко рассыпалось на крошки. Самый зрелый сыр в Европе, сказал Николас, и я тут же ощутил его зрелость, едкую и тяжелую, на языке. Бледно-сливочный «Конте» чуть отдавал орехами и цветами, как весеннее пастбище. Прежде чем открыть остальные, Николас задумался, потом сказал, что к этому нужно вино. Он вышел и вскоре вернулся с бокалами и бутылкой. Он привез вино в Индию, и до сих пор ему не представилось случая открыть бутылку.
– Но сегодня мы выпьем красного, – пробка выскользнула с легким хлопком, он поднес ее к носу. – Ахх… великолепно.
Вино было из виноградника на севере Италии, темное, рубиновое «Неббиоло».
– Это название, – сказал он, крутя бокал в руке, – происходит от итальянского слова
Я сделал глоток и ахнул.
– А может быть, оно так зовется потому, что приводит к сильному похмелью.
Даже для человека, привычного к «Бинни Скотт», «Неббиоло» было очень крепким.
Несколько следующих дней мы пировали, то с вином, то без вина. Мы сочетали сыры со всем, что находили в кухне – чаппати[27], свежим манго, личи, лаймовым вареньем – и жили, как выразился Николас, безо всякой чечевицы.
Однажды вечером мы вышли во двор.
Был прекрасный вечер, свежий, ясный, почти полнолуние, и рядом со мной – я все еще не мог в это поверить – Николас. Его движения были, как всегда, тихими и плавными. Мы обошли лужайку, то входя в круг лунного света, то выходя из него. Один раз, два, и еще, и еще, пока я не сбился со счета. В следующие месяцы это стало нашим ритуалом. Рано вечером, поздно ночью, на рассвете мы гуляли – иногда молча. Один и тот же маршрут, размеченный невидимыми указателями.
Весь мир вокруг нас – памятные листки и подписи.
Ночь становилась глубже, мир терял края. Деревья вокруг нас были уже не деревьями, они становились формами, лишенными имен, взмывали в небо во внезапном освобождении. Замысловатые загадки. Вот что дарит тьма – избавляет от ноши того, чем мы обычно являемся.