— Пойми меня, Боренька. Я за последние месяцы разочаровалась в людях. Я поняла, что ты единственный человек, на которого можно положиться. Не удивляйся. Я знаю, что ты некрасив, не умеешь держать себя в обществе, что у нас тобой различный круг друзей. Все это, в конечном счете, не так важно. Ты меня понимаешь? Я знаю, какой ты талантливый и как тоскливо тебе без мамы… Тебе нужен кто-то, кто может о тебе позаботиться… Я слишком откровенна? Но мне казалось, что и я тебе небезразлична. Я не ошиблась? Ты можешь отказаться…
Последняя фраза оборвалась, и Коткин чувствовал присутствие в воздухе важных, почти страшных в своей значимости слов, схожих с эхом колокольного звона.
— Нет, — сказал Коткин. — Что ты, как можно?
Он был так благодарен ей, такой красивой и умной, что чуть было не заплакал и отвернулся, чтобы она не заметила этого. Зина положила ему ладонь на колено и произнесла:
— Я бы заботилась о тебе, милый… Прости меня за откровенность.
А когда они уже выходили из парка, Зина остановилась, прижала ладонь к губам Коткина и сказала:
— Только, понимаешь, вдруг старики приедут, а у меня мужик живет… Распишемся?
2
Прошло девять с половиной лет. Коткин вернулся из магазина и выкладывал из сумки продукты на завтра. В комнате булькали голоса. К Зиночке пришли Проскурина и новый муж Проскуриной, о котором еще вчера Зина сказала Коткину:
— Когда я тебя сменю, никогда не опущусь до такого ничтожества.
Сейчас они смеялись, потому что новый муж Проскуриной вернулся из Бразилии, принес бутылку японского виски и рассказывал бразильские анекдоты. Коткину хотелось послушать о Бразилии, его в последнее время тянуло уехать хоть ненадолго в Африку или Австралию, но было некогда и нельзя было оставлять Зину одну. У нее опять началось обострение печени, и ей была нужна диета.
Коткин поставил чайник и заглянул на секунду в комнату.
— Кому чай, кому кофе? — спросил он.
— Всем кофе, — приказала Зина.
— Тебе нельзя, — сказал Коткин. — Тебе вредно.
— Я лучше тебя знаю, что мне вредно.
Проскурина засмеялась.
Коткин вернулся на кухню и достал кофе. Он сегодня шел домой в отличном настроении и хотел показать Зине последний вариант Глаза. Глаз функционировал. Четыре года, и вот все позади. Он хотел сказать Зине, что будет премия: директор института — тот самый Миша Чельцов, который был когда-то замдекана на их факультете, еще вчера сказал Коткину:
— Ребята, на вашем горбу я и в рай въеду.
И Коткин пришел домой с Глазом, чтобы показать его Зине, хотя знал, что на Зину это вряд ли произведет особое впечатление. Она любила повторять где-то подслушанную фразу, что исчерпала свой запас любопытства к мирской суете.
Зина неделю назад вернулась из Гагры, куда ей нельзя было ездить и где она хорошо загорела, хотя загорать ей было противопоказано. Коткин знал, что, когда Проскурина с мужем уйдут, Зина будет их ругать и жаловаться, что от виски у нее изжога, и ему придется подниматься среди ночи, чтобы дать ей лекарства.
Чельцов, который помнил Зину по институту, слегка захмелев — они сегодня, конечно же, слегка обмыли Глаз, — опять говорил Коткину:
— Слушай, она с тобой обращается, как с римским рабом. Ты весь высох.
— Ты ничего не понимаешь, Миша, — отвечал, как всегда, Коткин. — Я ее вечный должник.
— Это еще почему? — спросил Чельцов. Он знал ответ, потому что этот разговор повторялся неоднократно.
— Есть такое старое слово — благодеяние. Оно почему-то употребляется теперь только в ироническом смысле. В тяжелый момент Зина пришла мне на помощь.
За девять с половиной лет Коткин почти не изменился. Он был так же сух, подвижен, так же неухожен и плохо одет. Но так уж повелось, что Коткиным положено было гордиться, и гордиться так, как гордятся природной достопримечательностью, не ожидая ничего взамен.