Первое, что я вижу, — белый свет.
И я думаю: значит, они доставили меня в одно из тех мест. Я знаю это. Вот откуда боль. Моя голова перестает кружиться, точно треснувший гироскоп, и я немного расслабляюсь. И тут до меня доходит, доходит все. И я думаю, что, должно быть, сошел с ума, если это правда.
Резиновая ладонь закрывает мои глаза, и я снова вижу красное. Черные вилки молний мерцают передо мной, ваяя странный барельеф. Потом появляются вращающиеся пятна. Они похожи на тесты Роршаха. Черные очертания растекаются, словно чернильные кляксы на бумаге. Я вглядываюсь в первую фигуру. Она напоминает мне аварию. Я вижу машину, нет, две машины, и меньшая придавлена врезавшейся в нее большей. Затем снова приходит боль в затылке, но не пульсирующая, как прежде, а тупая и неизбывная, припекающая, как раскаленная лампа, и я пытаюсь не думать больше о чернильной кляксе.
Снова надо мной звучат голоса. Они гудят, слишком медленно, терзая мои уши, пытаясь просочиться сквозь то, что мне кажется прикрывающими их затычками, особенно один голос, низкий, слащавый. Мне хочется, чтобы голоса умолкли, но бормотание не прекращается, вкрадчивая речь звучит ближе. И я понимаю, хотя и знаю: звучит иностранный язык. Я хочу, чтобы голос замолчал. Они всегда говорят на чужих языках или с сильным маслянистым акцентом, неторопливо и размеренно, тяжело роняя слова, когда не отдают приказы, а когда отдают — отрывисто и гортанно. Я помню. Я хочу, чтобы звук оборвался, потому что он мучит меня. Неужели им плевать? Мне больно!
Ну конечно, больно. Это же часть всего. Теперь я помню. Так происходит всегда. Они даже как-то употребили термин Дом Боли, верно? Да, и гнетущий невнятный говор наваливается на тебя там, где его не ждешь, никогда не заботясь об анестезии. Кажется, говорится что-то о нехватке припасов на острове, но я не верю. Думаю о нем как о Доме Наслаждения.
Да, так они и делают. Именно так они и делают. Возможно, я продолжаю забывать, отключаюсь, потому что так меньше боли. Сердце мое не несется вскачь, когда я думаю об этом. Хотя могло бы. Все, что я чувствую, — твердость, и холод, и онемение, и липкость на сердце. Я пока не понимаю, к чему бы э то, но почему-то знаю, что так и нужно.
Я связан. Теперь я осознаю это. Ледяные тиски, сдавливающие мою грудную клетку, разжимаются, как пальцы мумии, и холод покидает мое сердце, оставляя на нем склизкий след. Я изо всех сил стараюсь пошевелить руками и ногами, но они все еще не работают. Спеленат. Куда уж яснее. Подъем, да, там был подъем сразу после начала боли, и уже тогда я не мог двигаться, значит, уже тогда меня замотали и потащили, все выше и выше, все время вверх. Ну что ж, разумно. Не открываю глаз. Я знаю, что предстоит. Мне не нужны глаза, чтобы сказать, куда меня несут. Это бывает почти всегда — множество лестниц, вершина старого здания, тонны сырых крошащихся каменных блоков, груды пыли и превратившегося в порошок известняка в углах, куда никогда не проникает свет, и снова спирали лестниц, взмывающие вверх и ныряющие вниз, вниз, в подземелье, но они несут меня наверх, наверх, в лабораторию. Они всегда сперва доставляют вас наверх. Под стеклянную крышу. Но сейчас, должно быть, ночь, и свет искусственный. Важные эксперименты они всегда проводят по ночам.
Что-то гладкое, почти невесомое легонько скользит по моему подбородку, моим губам, моему носу, моему лбу. Красное темнеет. Я слышу шуршание накрахмаленных халатов. Их несколько. Они двигаются уверенно, нетерпеливо. Значит, дело нешуточное. Не просто какой-нибудь вездесущий ассистент — понаблюдать явились эксперты отовсюду. Низкий голос скрежещет снова, точно старый автомобиль с севшим аккумулятором морозным утром.
Они торопятся, я больше чувствую это кожей, чем слышу. Должно быть, сейчас ночь. Всколыхнутый ими воздух, касающийся меня, ледяной. Я замерзаю. Холодно даже голове. Забавно, но, по мере того как озноб крадется вверх по шее, боль в затылке становится все слабее и слабее. Должно быть, какой-то способ облегчения страданий.
И все же мне страшно.