Это не так просто. Господин коренной гражданин сначала добросовестно гуляет – со своей толстой золотой цепочкой, перстнем с печаткой, своими скрипящими ботинками, мягкой черной шляпой и черным зонтом, – чтобы устать и тем самым успокоить свою совесть: теперь можно и посидеть. Но если уж его вынудили раскошелиться, то он будет сидеть до самых сумерек. Не до тех пор, пока это доставляет удовольствие, а до тех пор, пока выдерживает зад. Конечно, он мог бы передать кому-нибудь другому свой билет на стул, но этого коренной гражданин не сделает. Он против обмена. Он посещает вечерние мессы и сдает в ризнице старые газеты в пользу бедных больных. Он готов также участвовать пятью франками в каком-нибудь фонде, но лишь если его имя попадет в газеты или перед ним рассыпаются в благодарностях особо чувствительным образом.
Короче, он не обманывает, ибо чувствует, что должен сам отсидеть полностью свои деньги, чтобы достойно отметить воскресный праздник. Если сидят одновременно несколько таких граждан – ибо они появляются всегда, как журавли, стаями, – то все осведомляются, вставая наконец, хорошо ли было сидеть.
«Forc'ement, ca fait du bien. Несомненно, это действует благотворно».
Вообще здесь вошло в обыкновение обо всем спрашивать, хорошо ли было или нет. Едва освободившись от объятий, французская дама допытывается у своего возлюбленного, хорошо ли ему было. Это так же повсеместно, как у женщин в Будапеште вопрос: «Что вы теперь будете обо мне думать?» Это внимательные, вежливые люди. Само собой, каждый может на такой вопрос дать лишь один ответ: «Да, это было прекрасно». Даже умирающий, когда справляются о его самочувствии, отходит в мир иной со словами «Ca ва бьен». Стоит лишь кому-то случайно ответить «Ca не ва па», «Мне нехорошо», как все озадачиваются. Французы не любят горе, даже если оно настигает другого.
Вот и еще одна покровительница кресел.
Как бы я хотел удрать от нее. Честное слово, не из-за двадцати пяти сантимов, а из-за наслаждения, из-за возбуждения, которое доставляет бегство. С другой стороны, и эта старая женщина должна на что-то жить.
– Скажите, дорогая, сколько вы имеете от этих двадцати пяти сантимов?
– Один сантим, – отвечает она апатично и стоит грустная в своих стоптанных туфлях передо мной. Даже черное страусиное перо на ее шляпе грустит.
Вот она уже ковыляет от меня в сторону, потому что засекла господина, который только что уселся на ее объект. Однако господин тоже заметил ее, он тут же встает и пускается в бегство. Тетка останавливается на полпути, медленно меняет направление обхода и исчезает в аллеях.
Спустя десять минут рядом со мной на креслах удобно располагается целое общество. Пять человек. Это уже урожай из пяти сантимов, мадам надзирательница! Надо бы свистнуть ей, чтоб побыстрее пришла, пока и эти клиенты не удрали. Хотя они не похожи на таких.
Ага, она уже торопится сюда на своих старых ногах. Страусиное перо весело подскакивает на ее выцветшей шляпке. Наверное, она была в засаде.
Общество расплачивается медленными, натянутыми движениями. Безнаказанно нельзя даже любоваться природой.
– Постойте, дайте мне тоже билет!
Тетка озадачена. Она еще очень хорошо помнит меня и потому потрясена. Такого с ней еще не бывало – чтобы кто-то платил дважды, когда тут и один-то раз с трудом расстаются с деньгами.
Она дает мне талон и ковыляет прочь. Спустя полчаса она снова проходит мимо, инспектируя окрестности. Так, теперь позабавимся по-настоящему.
– Дайте мне, пожалуйста, билет!
Она смотрит на меня так, словно я укокошил одного из ее родственников.
– Вам я… никакого билета! – визжит она. – Я дожила до седин в честности! У вас уже есть два билета! Память меня не обманывает! Нет… нет… со мной у вас такие штучки не пройдут!..
Сказав, уходит, тряся головой; затем разговаривает сама с собой. От своей кристальной честности она рехнулась. Потеряла всю сообразительность и уже не знает больше, что разумно, а что нет.
– Ты дряхлая, старая какаду, я же только хотел тебе помочь!
В половине шестого я стою с букетиком фиалок перед бюро и ожидаю Анн-Клер.
Стрелки часов медленно подползают к цифре шесть.
Ровно в шесть я становлюсь напротив того места под въездом в ворота, где я ее обычно жду. Я не хочу сразу подходить к ней, пусть подумает, что я не пришел: тем больше будет радость, когда она меня увидит. Надо немножко ее потомить. Хочу на минуту насладиться ощущением, что меня любят.
В шесть с двумя минутами – электрические часы рядом – Анн-Клер выходит из бюро, пересекает улицу, оглядывается по сторонам, взволнованная, ищет меня. Полная страха и ожидания, она смотрит то вправо, то влево. Вот здесь она неизбежно должна пройти, когда пойдет домой… Вот здесь я и подожду ее, так лучше всего.
Она стоит, замерев, не трогаясь с места, и ждет.
На проезжей части неожиданно возникло скопление машин и автобусов, за ними ее не видно. Когда движение снова упорядочивается, ее там уже нет. Словно сквозь землю провалилась. Куда она исчезла? Она же должна была пройти мимо меня, направляясь к метро… и неожиданно испарилась в воздухе.