Стали обедать; зубы мои не отдыхали ни минуты. Я славно поел, вдоволь попил — ибо в конце концов это ничего не меняло: господин Желудок — персона, на которую я никогда не дулся, — и, покорившись своей участи, хотел уходить; столько народу слышало мои слова, что их надо было привести в исполнение. Довольно долго я бродил по комнатам, разыскивая мою трость и шляпу там, где их не было, и все еще рассчитывая, что хозяин разрешится новым потоком ругани, что кое-кто вступится за меня и что в конце концов мы, побранившись, помиримся. Я все вертелся, все вертелся — ведь у меня-то на душе тяжести не было, — но хозяин был мрачнее и грознее, чем Аполлон у Гомера, когда он мечет свои стрелы в греческое войско: он глубже, чем обычно, надвинул свой колпак и расхаживал взад и вперед, подперев кулаками подбородок. Мадемуазель подходит ко мне. «Да что же особенного случилось, сударыня? Разве я нынче был не такой, как всегда?» — «Вам придется уйти». — «Я уйду… Все же я перед ним не виноват». — «Простите: пригласили господина аббата, и…» — «Так это он перед собой и виноват, что пригласил аббата, а в то же время принимает меня и вместе со мной еще стольких бездельников. Я…» — «Ну полно, голубчик, надо попросить прощения у господина аббата». — «На что мне его прощение?» — «Да полно, все это уладится…»
Меня берут за руку, тащат к креслу аббата; я простираю руки, взираю на аббата в некотором изумлении, ибо кто же и когда же просил прощения у аббата? «Аббат, — говорю я ему, — аббат, все это, не правда ли, весело и смешно?» И тут я рассмеялся и аббат тоже. Итак, здесь меня простили, но еще надо было подступиться к тому, другому, а то, что мне предстояло ему сказать, было дело иного сорта. Не помню уж, как я начал мои извинения: «Милостивый государь, вот этот сумасброд…» — «Слишком уж давно я из-за него мучаюсь; я больше слышать не хочу о нем». — «Ему досадно…» — «Да и мне досадно». — «Этого с ним больше не случится». — «Чтобы любой прохвост…»
Уж не знаю, был ли это один из тех дней, когда он так не в духе, что даже сама мадемуазель боится подойти к нему и все старается смягчить, или, может быть, он плохо слышал то, что я говорил, или я плохо сказал, но получилось еще хуже. Ах, черт! Да разве он не понимает, что я — как ребенок и что бывают случаи, когда мне на все наплевать? И потом, да простит меня господь, неужели у меня не будет хоть маленькой передышки! И стальной паяц износился бы, если бы его с утра до вечера и с вечера до утра дергали за веревочку. Я должен разгонять их скуку — таково условие, но надо же и мне когда-нибудь позабавиться. Среди всей этой путаницы в голове у меня пронеслась роковая мысль, наполнившая меня высокомерием.
мысль, вселившая в меня гордость и надменность, — мысль о том, что без меня им не обойтись, что я человек необходимый.
Я. Да, я тоже думаю, что вы им весьма полезны, но что вам они еще полезнее. Другого столь милого дома вам, пожалуй что, и не найти, а они взамен шута, которого им недостает, найдут сотню других.
Он. Сотню таких шутов, как я! Они попадаются вовсе не так часто, господин философ! Пошлые шуты — другое дело. От глупости требуется больше, чем от таланта или добродетели. Я в своей области редкость — да, большая редкость. Теперь, когда меня с ними нет, что они делают? Скучают зверски. Я неистощимый кладезь несуразностей. У меня каждую минуту готова была выходка, смешившая их до слез. Я заменял им целый сумасшедший дом.
Я. Зато вы имели стол, постель, одежду — и камзол, и штаны, и башмаки — и каждый месяц по золотому.