Он. Отнюдь нет, ибо на один случай, когда не следует быть смешным, приходится, к счастью, сто случаев, когда следует смешить. Нет лучшей роли при сильных мира сего, чем роль шута. Долгое время существовало звание королевского шута, но никогда не было звания королевского мудреца. Что до меня, то я шут Бертена и многих других, может быть, в эту минуту и ваш, или, может быть, вы — мой шут. Кто мудр, не стал бы держать шута; следственно, тот, кто держит шута, не мудр; если он не мудр, он сам шут, и будь он королем, он, пожалуй, был бы шутом своего шута. Впрочем, помните, что в области столь изменчивой, как нравы, нет ничего верного или ложного в полном, существенном, всеобъемлющем смысле слова, кроме того, что следует быть таким, каким выгодно быть — то есть добрым или злым, мудрецом или шутом, благопристойным или смешным, честным или порочным. Если бы случайно добродетель могла привести к богатству, я или был бы добродетелен, или притворялся бы добродетельным, как другие. Меня хотели видеть смешным, и я стал смешным. Что до порочности, то ею я обязан одной только природе. Когда я говорю о порочности, то я пользуюсь вашим языком, ибо если бы мы могли понять друг друга, могло бы статься, что вы назвали бы пороком то, что я зову добродетелью, а добродетелью — то, что я зову пороком.
Бывают у нас и авторы из Комической оперы, их актеры и актрисы, а еще чаще их антрепренеры Корби и Моэт, всё люди изобретательные и весьма достойные.
Да, еще забыл упомянуть великих литературных критиков, всех этих писак из «Передового гонца»{75}, «Листка объявлений», «Литературного года», «Литературного обозревателя» и «Еженедельного критика».
Я. «Литературный год»! «Литературный обозреватель»! Да этого не может быть: они друг друга ненавидят.
Он. Верно. Но все нищие мирятся за общим котлом. Этот проклятый «Литературный обозреватель», — черт бы его унес, его и его писания! — этот пес, этот жалкий и жадный аббатишка{76}, этот зловонный ростовщик — вот кто виновник моего несчастья. На нашем горизонте он показался вчера в первый раз, появился он в тот час, который всех нас заставляет выйти из наших берлог, — в час обеда. Счастлив тот из нас, у кого в дурную погоду найдется двадцать четыре су на извозчика. Бывает, что утром посмеешься над собратом, пришедшим по колено в грязи и промокшим до нитки, а вечером сам возвращаешься в таком виде. Был еще один — уж не помню, кто именно, — но несколько месяцев тому назад он здорово сцепился с шарманщиком-савояром, что обосновался у нашего подъезда; у них были финансовые расчеты; кредитор требовал уплаты долга, а должник оказался не при деньгах.
Но вот подается обед, с аббатом обходятся как с почетным гостем, его сажают на первое место. Я вхожу, замечаю его, говорю: «Как, аббат, вы на председательском месте? Что ж, сегодня так и быть, но завтра не взыщите, вы сядете на один прибор дальше, послезавтра еще на один, и так с прибора на прибор, то вправо, то влево, вы будете отодвигаться до тех пор, пока с того места, где однажды до вас сидел я, однажды после меня — Фрерон, однажды после Фрерона — Дора{77}, однажды после Дора — Палиссо, вы наконец бесповоротно пересядете на место рядом со мной, таким же жалким пошляком, как и вы, который
Аббат, добрый малый, всегда благодушный, засмеялся; хозяйка дома, пораженная моим замечанием и верностью наблюдения, засмеялась; все сидевшие справа и слева от аббата или отодвинутые им на один прибор засмеялись; смеются все, за исключением хозяина, а он сердится и говорит мне слова, которые не имели бы никакого значения, будь мы только вдвоем. «Рамо, вы наглец!» — «Это мне известно, и на этом основании вы приняли меня». — «Вы бездельник». — «Как и все». — «Вы нищий» — «Разве иначе я был бы тут?» — «Я вас прогоню!» — «После обеда я и сам удалюсь». — «Советую вам».