Он. Представьте, что завязался спор и еще неясно, на чьей стороне победа; вот я и встаю и с громовым раскатом в голосе говорю: «Сударыня, вы совершенно правы… вот что называется правильным суждением! Держу сто против одного: никто из наших остряков с вами не сравнится. Это выражение просто гениально». Но одобрение не следует выказывать всегда одним и тем же способом; это было бы однообразно, показалось бы неискренним, превратилось бы в пошлость. На помощь тут являются сообразительность, изобретательность; надо уметь подготовить и к месту пустить в ход мажорный решительный тон, уловить случай и минуту. Так, например, когда в чувствах и мнениях полный разброд, когда спор достиг крайней степени ожесточения, когда больше не слушают друг друга и все говорят зараз, надо стать в углу, наиболее отдаленном от поля битвы, подготовиться к взрыву продолжительным молчанием и внезапно бомбой обрушиться на спорящих: никто не владеет этим искусством так, как я. Но в чем я неподражаем, так это в совсем иных вещах – у меня есть и мягкие тона, которые я сопровождаю улыбкой, бесконечное множество ужимок одобрения: тут работают и нос, и рот, и лоб, и глаза; я отличаюсь особой гибкостью поясницы, особой манерой выгибать спину, поднимать или опускать плечи, вытягивать пальцы, наклонять голову, закрывать глаза и разыгрывать изумление, как будто некий ангельский и божественный голос прозвучал мне с неба; вот это больше всего и льстит. Не знаю, улавливаете ли вы всю силу этой последней позы; изобрел ее не я, но никто не превзошел меня в ее применении. Вот – смотрите, смотрите.
Я. Согласен: это нечто единственное в своем роде.
Он. Считаете ли вы возможным, чтобы мозги тщеславной женщины против этого устояли?
Я. Нет. Следует признать, что талант шута и способность унижаться вы довели до предела совершенства.
Он. Как бы они ни старались, сколько бы их ни было, им до этого не дойти никогда: так, лучший среди них, Палиссо, всегда останется лишь добросовестным учеником. Но если вначале играть эту роль бывает забавно и ты испытываешь известное удовольствие, издеваясь про себя над глупостью тех, кого морочишь, то в конце концов острота ощущений теряется, а потом, после нескольких выдумок, приходится повторяться: остроумие и искусство имеют границы; лишь для Господа Бога да нескольких редких гениев дорога расширяется по мере того, как они идут вперед. К таким гениям, пожалуй, принадлежит Буре. Про него рассказывают вещи, которые мне, да даже мне, внушают на его счет самое высокое мнение.
Я. О какой это собачке вы говорите?
Он. Да откуда вы свалились? Как! Вы и в самом деле не знаете, что сделал этот необыкновенный человек, чтобы отвадить от себя собачку и приручить ее к хранителю королевской печати, которому она нравилась?
Я. Не знаю, должен покаяться.
Он. Тем лучше. Ничего более блестящего нельзя себе и представить: вся Европа была в восхищении, и нет придворного, который не испытал бы зависти. Вот вы не лишены находчивости – посмотрим, как бы вы на его месте взялись за дело. Примите в соображение, что собака любила Буре, что странный наряд министра пугал маленькое животное, что Буре располагал одной только неделей, чтобы преодолеть все трудности. Надо знать все условия задачи, чтобы по достоинству оценить ее решение. Ну, что дальше?
Я. Что дальше? Должен вам признаться, в подобных делах даже и самые легкие вещи ставят меня в тупик.
Он. Слушайте же
Я. И все-таки, прошу вас, расскажите про
Он. Нет, нет. Обратитесь к первому встречному, который вам это расскажет, и пользуйтесь случаем, который нас свел, чтобы узнать такие вещи, каких не знает никто, кроме меня.
Я. Вы правы.