— Гетман и вождь неверных, брат нам по союзу, говорит дело, — произнес Калга, — а потому преклоните ваши уши к его словам и склоните к тому и свои загоны.
Мурзы, с показным подобострастием, разошлись молча, но видно было по выражению их лиц, что на душе их таилось другое, да и за самого султана трудно было поручиться, искренне ли он исполняет просьбу гетмана, или притворно лишь обещает.
— Пусть брат мой не тревожится и отправляется спокойно в свой лагерь, — сказал ему в заключение Калга, — я дам свою почетную стражу, арнаутов, проводить гетмана.
— Щедротам и милостям твоего величия конца нет, — ответил на это гетман, приложив руки к груди, — но знай, мой высокий союзник, что все благо моей отчизны заключено в сегодняшнем дне, в победе, уже совершенной нами, но не законченной, лежит ее жизнь, в бессильном отступлении — смерть… И все это в твоих руках, благороднейшее, великое сердце!
Волнение не позволило говорить больше гетману, и он должен был напрячь всю силу воли, чтоб не уронить своего достоинства.
Вырвавшийся из груди гетмана вопль разбитого сердца, видимо, тронул и султана Калгу.
— Не печалься, мой брат, — промолвил он теплым голосом. — Любовь к своему народу мне тоже известна и доблести моего брата заставляют мое сердце склониться к его груди… Но все наши желания — ничто перед тенью пророка, — добавил он загадочно, — все судьбы народов взвешены у Аллаха. Пусть же он успокоит твой взволнованный дух… А мы все рабы его воли!
В тягостном, убитом настроении духа выехал из татарского лагеря Дорошенко. Мятежные толпы группировались теперь огромными массами вокруг своих вождей; бурные крики улеглись везде, но и в наступившей сравнительно тишине чувствовалось что-то грозное, зловещее.
Дорошенко ехал шагом в свой лагерь, понуря голову и чувствуя какой-то внутренний холод, словно он, сорвавшись с вершины, летел в темную бездну, — даже в ушах ему чудился какой-то звенящий шум. На приличном расстоянии за ним следовал почетный кортеж. Занималось уже туманное, осеннее утро, предвещавшее впрочем ясный, слегка морозный день. Мысли гетмана были страшно возбуждены и кружились в его голове бурными вихрями.
«Свой же, свой — и рыцарь, и завзятый орел-запорожец, любимец народа, — и вдруг нанес такой удар в самое сердце своей матери! Что же это? Конец ли приходит ее бытию, если уж и дети на нее, поруганную, поднимают ножи! Или он только любит одни грабежи и набеги да молодецкую удаль, или он слеп и глух ко всему? Ведь он же знал, я писал ему, посылал послов, что Украина разорвана на две части для того, чтоб легче было ее прикончить! Ведь он же знал, что я поднялся против наших исконных врагов, против поляков? Ведь он же знал, что самое Запорожье оставлено под властью двух держав, для того только, чтобы растереть его поскорее и смыть с лица света? Ведь он же знал, что Запорожье будут щадить, пока существуют татары, а со смертью их ударит и Запорожью час смерти? Ведь он же, наконец, знал, что татары мои союзники и что они пошли со мною сломить нашего векового врага? О, знал он, все знал!.. А между тем так вероломно «зрадыв», так изменил мне и родине, так подло, по-зверски поступил — и с союзником, и со мной, и с отчизной! О, Иуда предатель! О, Каин братоубийца! Ты вырвал из моих рук и победу, и спасенье отчизны, и все! Какое ужасное злодейство! Само «пекло» должно прийти от него в ужас!»