Весной прилетали под крыши этого дома ласточки и вили тут свои гнезда. Они летали и работали весь день, неся в клювах соломки, глину, кизяк или воду, и от зари до зари все время кричали. Смеялись ли они, или плакали, или что-то сообщали друг другу на лету, никто этого не знал. А может, это была песня труда.
Мима в окошке пела вместе с ласточками. Она стояла на подоконнике, протирала окна, в которых отражались далекие облака, и уплывала куда-то вместе с облаками.
А у зеленой калитки стояли юнцы, молчаливо глядели на Миму, и лишь изредка кто-то говорил, скорее для самого себя:
— Ух ты!
А Мима ни на кого не обращала внимания, будто она не из мира земли, а из мира ласточек и облаков. И еще никто не мог сказать, что она остановила на нем свои большие, холодные, будто нарисованные глаза и улыбнулась, хотя улыбалась она весь день, но ее улыбки видели только ласточки, листья высокого ясеня, солнечные зайчики, прыгающие по комнате.
— Мима, пойдем гулять, — отваживался кто-то.
— Вот еще выдумал! С тобой не пойду!
— А почему не со мной?
— Потому что у тебя ухи большие.
— А со мной?
— А у тебя нос лопатой.
— А я?
— Пыхтишь, как паровоз!
Для всех она находила словечки, и они радовались, будто она их хвалила. Именно потому, что она была такая, и никто ей не нравился, и на всех она фыркала, и ни с кем ей не было интересно, и лучше всего ей было одной, со своими локонами и нарисованными глазами, — именно из-за этой недостижимости и из-за того, что у нее каждый раз менялось настроение, десять раз в день менялось настроение, она сама часто не могла определить, какое у нее настроение, — за ней ходили всей улицей, всех забросили, а за ней ходили, как в темную ночь за светляком.
Вечером, когда она вся в пышных локонах, в красных туфельках на высоких каблучках, с красной сумочкой выходила на улицу, ее уже поджидали у каждого фонарного столба, за ней следили глазами из каждой подворотни. Парнишечки шли за ней цепочкой, как гуси на водопой. В кепи, в каскетках, в жокейках, — они шли молча, не говоря ни слова друг другу, они шли как лунатики, видя только ее одну, свою луну.
А она шла так, как будто никого не было, как будто вокруг только фонари и тумбы.
И надо же было, чтобы именно на эту улицу я попал и меня выбрала Мима; чтобы именно я попал в ее орбиту и во всю эту историю!
Из-за нее тут была уже масса историй, говорили, ее кукольные глаза приносят одно несчастье.
— Господи, ты уже со свеженьким? — спросила соседка, увидев ее со мной.
— А почему нет?
— А где твой вчерашний кавалер?
— Балбес, — обиженно сказала Мима.
А парнишечки все уже были тут. Одни шли позади, другие совсем близко, сбоку, как конвой, а третьи забегали вперед, оборачивались и поглядывали на нее и на меня.
— Кто это такие? — спросил я.
— А я знаю? — Она пожала плечиками.
— А чего они хотят?
— Спроси их.
— Каждый день это так?
— Ужас! — сказала Мима.
Только мы вышли на Караваевскую, на углу уже стоял фендрик и, увидев ее, стал подмигивать.
— Ты его знаешь?
— В первый раз вижу.
— Зачем же он тебе строит глазки?
— Что ты!
— Вот смотри, что делает! Он свихнет себе глаз.
Тот стоял и, будто они были одни, мигал и мигал одним глазом.
Она показала ему язык.
— Что он от тебя хочет?
— Психопат. — Она снова показала ему язык.
Я подошел к нему.
— Ты зачем так делаешь?
— А что я делаю?
— Мигаешь.
— А что, уж и мигать нельзя?
— Иди и мигай сколько влезет. Зачем ты ей мигаешь?
— Кто тебе сказал, что я ей мигаю? Я вообще мигаю. Это у меня такая привычка. — И он усиленно замигал.
Я взял ее под руку. Я первый раз вел девушку под руку, и было как-то неудобно, и неловко, и скованно, словно тебя приклеили к кому-то. И уже не размахиваешь свободно руками, не кричишь на всю улицу «Ух!», а чувствуешь себя ужасно глупым, молчаливым и несчастным.
На каблучках она была выше меня и выступала легко и плавно, а я никак не мог попасть в ногу и семенил за нею, тяжело оттягивая ей руку, и скоро совсем потерял веру в себя. Наконец она сказала:
— Смотри не вывихни мне руку.
Я обиделся, но сразу стало свободно и весело.
В это время подошел к нам парень в немецкой фуражке с витым золотым шнуром и, не глядя на нее, а глядя на меня, сказал:
— Отойдем на минутку.
У него были красивые твердые глаза цвета зеленой сливы.
— А в чем дело? — спросил я.
— А ты не знаешь, в чем дело?
— Нет, не знаю, — сказал я.
— Она тебе ничего не сказала?
Только теперь он взглянул на нее своими красивыми, твердыми, наглыми глазами.
А она смотрела на него васильково и бесстрашно.
— Сказать ему? — отрывисто спросил он.
— Мне какое дело! — Мима фыркнула.
— Раньше я ее провожал, — сказал он, — а теперь она мне изменила.
— Ну а что, я виноват? — сказал я.
— Отойдем на минуту, — снова сказал он.
— Я уже и так отошел.
— Да брось ты с ним разговаривать! Комик какой!.. Надоел.
— Это я комик, я надоел! — закричал он. — Ты то же самое сказала и Стасику.
— А тебе тогда это нравилось, теперь не нравится. Да, не нравится?
— Ты и ему так скажешь! — кивнул он на меня.
— Захочу — и скажу. Ну и что? — Глаза у нее были как голубой лед.