Органу приходится склониться перед очевидностью, признать не только подлость, но и черное предательство своего друга. Тартюф, застигнутый на месте преступления, сбрасывает маску. Он — хозяин дома и имущества легковерного Оргона. У него есть компрометирующие Оргона бумаги. Он донесет о том королю. Но монарх, «враг лжи», не даст себя обмануть, и раздавлена будет в конце концов сама змея; это произойдет в развязке, неубедительной, скрепленной с пьесой кое-как. И снова в комедии появляется deux ex machina — прозорливый король. События дошли до той черты, когда Мольер не знает, как распутать завязанный им самим узел. Итак, король накажет двуличного Тартюфа, жизнь опять войдет в обычную колею, а Мариана станет женой того, кого она любит. Мы должны сказать, что последняя сцена — это обращение к королю, к его справедливости, и исходит оно от человека, исполненного неподдельной горечи и тревоги.
Что представлял из себя первый вариант «Тартюфа», мы не знаем. Тот текст, которым мы располагаем, — вариант смягченный, подслащенный. Неизвестно, чем заканчивался первый «Тартюф», тот, что был представлен в Версале в 1664 году. Главный герой остается загадкой. Известно только, что изначально Тартюф был священником, а потом, для пользы дела, превратился в бедного дворянина, может быть, младшего сына в семье, побывавшего в семинарии. Эту роль играл Дюпарк. Мольер был Оргоном, Арманда — Эльмирой. Затем Дюпарка сменит Дюкруази, у которого «приятная внешность». Коклен сделал из Тартюфа «мистика»; Люсьен Гитри — «овернца»[181]; Сильвен — «необузданное животное»; Жуве — «трагическую фигуру». О том, что хотел сказать Мольер, можно спорить без конца. Во всяком случае, в этом персонаже столько силы и жизненной правды, что с момента его появления его имя вошло в повседневный язык, стало синонимом лицемера, ханжи. Один этот простой факт — убедительное доказательство того, что перед нами шедевр, запечатлевший не просто современное ему состояние умов, а нечто гораздо большее, какие-то грани самой человеческой природы. Тартюфами кишит и наше время — не будем уточнять; они только приняли иной вид, но роль их остается столь же зловещей, средства у них все те же, а Оргоны и сейчас встречаются не реже, чем при Людовике XIV, хотя слова они произносят другие. Именно это и влечет к Мольеру: если снять с его героев их перья, ленты и кружева, они предстанут как вечные человеческие типы. Вот почему все узурпируют право вкладывать в его уста то, чего он, может быть, никогда бы не сказал. Каждый готов присвоить себе Мольера. Почему иезуиты пытались доказать, ничего другого не придумав, что «Тартюф» — сатира на янсенизм? Почему отшельники Пор-Рояля утверждали, не без оснований, что речь идет о карикатуре на иезуитов? Почему энциклопедисты, доводившие «либертинаж» до безбожия, хотели видеть в «Тартюфе» атеистическую пьесу? Такое суждение было подхвачено Брюнетьером и Леметром. Брюнетьер писал: «Это с религией он сводит счеты в «Тартюфе»; все его сочинения — антихристианские». А Леметр: «Я склоняюсь к тому, что, высмеивая благочестивые гримасы, он метил в само благочестие, иначе говоря, в религию».