«Предоставим Империи идти своим путем, закроем дверь, взберемся как можно выше на нашу башню из слоновой кости, на последнюю ступеньку, ближе к небу. Там иногда холодно, но это не беда! Зато видишь сияние звезд и не слышишь болванов».
Бедная башня, да ведь она суть мечта по лучшей, более чистой и независимой жизни — и ничто иное! Она есть скорбная усмешка над самим собой, незатейливая шутка между влюбленными, которую кто-то выкрал из писем и пустил в мир как «кредо» писателя. Да ведь эта же «башня» — совершеннейшая родня чеховскому: «Мы отдохнем! Мы увидим все небо в алмазах!»
Так, значит, за небо в алмазах — спасибо, а за башню — эстет и формалист? Но собственно, почему?
А вообще, плохо мы читаем. Не умеем читать. Хоть и грамотные!
31 Проще хлеба
С некоторых пор мы всей семьей разочаровались в театре.
Пошли на один спектакль — не досмотрели, ушли. Пошли на другой — не досмотрели, ушли. Почти весь свой гонорар за первый опубликованный рассказ я истратила на театральные билеты, а наслаждения, столь ожидаемого, не получила.
Сначала мы обвинили самих себя: не умеем воспринимать непосредственно. Слишком хорошо знаем тексты пьес, не следим за интригой, заучились, зазнались, чересчур поумнели. После нескольких неудачных попыток собрались снова — и снова вернулись домой разочарованные. В чем же, в самом деле, причина? Может быть, в этом не только наша вина?
Наконец перебрали все, что только может помешать радоваться игре, острому диалогу, декорациям, всему театральному в целом! И пришли к выводу:
— Пафоса много! Слишком много пафоса!
Нельзя и о смерти Дездемоны, и о выполнении промфинплана говорить с одинаковым дрожанием в голосе. В чем-то здесь обязательно должна быть разница.
И еще — слишком много театральности.
На мой взгляд, в театре чересчур много театра. Не хватает той простоты, которой отмечены архитектура ленинского Мавзолея, станции метро «Маяковская», мелодия «Интернационала», работа орудийного расчета на огневых.
И все время актеры что-то зрителю объясняют.
Война породила чувства суровые и простые. Никакой излишней сентиментальности, никакой жалости ко всему мелкому, ничтожному. Никакой парадной пышности, сладости. Там, в окопах, приживалось только то, что помогало воевать. Все остальное отбрасывалось.
А в театре послевоенном, да, пожалуй, что частенько еще и сейчас, зрителя кормят сладкой булочкой с изюмом. Причем этот изюм выковыривают на глазах у публики. Вот, мол, смотрите! Есть еще, и сколько угодно…
Изюмная сладость заставляет иных уходить от стихов в простоту и военную точность прозы, к драматизму приказов и сводок. Изюмная сладость некоторых книг вызывает иногда желание попить холодной чистой водички: давай-ка, друг милый, попроще! Не надо бы этаких финтифлюшек в сахарной пудре. В простом, черном хлебе есть все, что нужно для здорового организма.
Когда я иду в театр и смотрю драму «про любовь», я думаю о тысячах неотмщенных, о миллионах, не доживших до победы, о безыменных, забытых. Почему мы не меряем наше творчество этой великою мерой?
Никогда не забуду наступление на Смоленщине, под Спас-Деменском, в августе 1943 года. Только что кончилась артподготовка, и наши войска пошли вперед. Круглые немецкие мины штабелями лежат на обочинах. Развороченные траншеи, обрывки колючей проволоки. Тела убитых, по которым уже прошли вперед танки и самоходные артиллерийские установки. Зубчатый осколок, вонзившийся рядом со мною в сухой бруствер окопа еще горяч, обжигает руку.
На дне окопа — согнувшийся пополам и уткнувший голову в колени Мотя Ковалев, инструктор политотдела дивизии. Он только что вышел оттуда, из-под огня, из цепи наступающих: ранен в голову.
— Почему я живой? Почему?.. Зачем я живу, если Вася убит?! Для чего?! Андрей Федорович… Миша Уразов! Все, все полегли… — глухо стонет он и бьет кулаком по сухой глинистой стенке окопа.
Матвей — сильный, жилистый, сухощавый мужчина. В его чуть вислых плечах, в костлявой, тяжелой руке — железная твердость. Ходит он бесшумно, легко, как кошка, крадучись. Глаза зоркие, по-степному цепкие. И я хорошо понимаю, почему он остался в живых, только ранен случайным осколком на излете. Но мне страшно видеть, как он плачет, как слезы текут по грязной, со вздувшимися венами огромной руке, а сам он корчится, стонет, сидя на корточках в полутьме, в полу-обвалившейся нише окопа, и время от времени падает головою в колени.
— Гады! Сволочи!.. Вашу… мать! За что-о?! — Он дико ворочает налитыми кровью глазами. — За что Ваську?! Бейте меня!.. — И Матвей с хряском рвет воротник гимнастерки, скрежещет зубами.