«У меня до такой степени натянуты нервы, — признается писатель, — что, когда моя мать вошла в десять часов ко мне в кабинет проститься, я дико вскрикнул от ужаса, она даже сама испугалась. После этого у меня долго билось сердце, понадобилось не менее четверти часа, чтобы прийти в себя. Вот до какой степени меня поглощает работа. От неожиданности я почувствовал такую острую боль, точно сердце мое пронзили мечом. Что за жалкая машина наш организм. Ведь все это случилось потому, что милый человек отделывал фразу!»
У кого как, а у меня такой человек вызывает симпатию. Я сочувствую его увлеченности делом, его подвижническому труду.
Он пишет Максиму Дю Кану, продажному журналисту и писателю, некогда своему другу, с которым он разошелся:
«Скажу лишь, что всякие слова, вроде: торопиться, подходящий момент, пора занять место, добиться положения, вне закона — для меня пустые звуки… Не понимаю.
Добиться, чего же? Положения, занимаемого гг. Мюрже, Фейе, Монселе и пр., Арсеном Усей, Таксилем Делорд, Ипполитом Люка и семьюдесятью двумя другими? Спасибо.
Вот где дыхание жизни, говоришь ты, указывая на Париж. По-моему, твое дыхание жизни частенько отдает запахом гнилых зубов. Парнас, куда ты приглашаешь меня, выделяет, на мой взгляд, больше миазмов, чем упоений. Лавры, что срывают там, надо сознаться, слегка покрыты дерьмом…
…Так горько сетовать на мою нейтрализующую жизнь — все равно, что упрекать сапожника за то, что он шьет башмаки, кузнеца за то, что он кует железо, художника за то, что он живет в своей мастерской… В моем одичании виноваты Лукиан, Шекспир и писание романа».
Так рассуждает затворник из башни, сотворенной из «чистой слоновой кости». Приходится размышлять: почему же мы не понимаем сегодня Флобера, точно так же как не понимал его и Максим Дю Кан? Неужели мы с Дю Каном на одном уровне?..
Все дело в том, что мы смотрим с сегодняшней точки зрения: ах, затворник! Ах, он удалился от общества! («Не посещает профсоюзных собраний и не платит членских взносов!»)
Для нас «башня из слоновой кости» — синоним «голубому забору», а Флобер не мог не уединиться, потому что для него эта башня такая же мастерская, как сапожная или кузница. Просто она немного возвышена, потому что нужны широкие горизонты, потому что вокруг «болото» и мало друзей, симпатизирующих писателю. Слову «симпатизировать» Флобер тут же дает буквальное истолкование, что означает: «вместе страдать». Башня еще и потому, что туда не доносится запаха «дерьма».
«Мы танцуем уже не на вулкане, — признается он с горечью, размышляя о жизни буржуазного общества, — а на изрядно подгнившей доске в сортире».
Помимо искреннего убеждения, что в Париже буржуазные лавры «слегка покрыты дерьмом», писателя в этой «башне» удерживает и чисто прозаическое обстоятельство, о котором он стесняется открыто говорить с друзьями и о чем пишет только любимой Луизе Коле:
«Почему нельзя жить в башне из слоновой кости! И подумать только, что вся суть в злополучных деньгах, благородном металле — этом хозяине мира! Будь у меня больше денег, — говорит Флобер, — я бы многое облегчил себе. Но мои сбережения из года в год уменьшаются, и будущее в этом отношении сулит мне мало радости… перемена образа жизни, пожалуй, привела бы к полному разорению!»
Следовательно, не добровольный уход от людей, а вынужденное заточение, как средство уменьшить расходы. Ведь чтобы жить в Париже, надо много зарабатывать. А Флобер — писатель, работающий мучительно медленно, честно, с какой-то болезненной требовательностью к себе. Он не может «халтурить» ради заработка, как Дю Кан и другие. Он и в этой-то обстановке, в уединении, пишет с трудом! (Надо знать: всяк работает по-своему. Один пишет в парижском кафе, среди шума и гвалта, другой должен непременно уединяться, писать в тишине, и это ни в какие века не считалось «подсудным».)
Флобер равно смеялся над монархистами и республиканцами, видя в их мелком политиканстве демагогию, лицемерие, ложь, и метался в поисках правды, торжества, разума, уклоняясь порой в сторону с правильного пути.
Однако эти метания и заблуждения не мешают ему при случае едко воскликнуть:
«Новость! Молодой Дю Кан — офицер Почетного легиона! Как, должно быть, он рад! Когда он сравнивает себя со мною и взирает на путь, пройденный им с тех пор, как он меня оставил, ему, несомненно, должно казаться, что он далеко опередил меня (внешне). Увидишь, в один прекрасный день он подцепит какое-нибудь место и бросит милейшую литературу. Все смешивается в его голове — женщины, ордена, искусство, сапоги, — все кружится на одном уровне, лишь бы
Горе тому, кто за строкой не видит лица говорящего, не чувствует интонацию, не замечает горькую, ироническую складку возле губ: