Говорят, что экзамены — самое лучшее время отдыха для студентов. Для того, кто в году занимался, это, может быть, и справедливо; Но мои «дочери» в эти дни обычно не спят по трое суток, нагоняют упущенное. Целый год они следовали прекрасной, изобретенной ими же самими заповеди: учение — свет, неучение — приятный полумрак; и теперь слепнут от яркого блеска познаний.
Приходят они в общежитие на рассвете крадучись. Осторожно положив на место «мамины» конспекты, мгновенно засыпают. Я сильно подозреваю, что занимались они чем-то «не тем». Иногда мне действительно кажется, что их следует поколотить. Но в дело обычно вступается «папа Фитих», который, как ему и положено, говорит:
— Не надо бить их!
Избавляет моих «детей» от шлепков только то, что учение им дается легко — когда они этого захотят — и что двоек они не приносят. Однако переживать за них приходится много.
Впрочем, переживаем мы и за Расула Гамзатова, который пока еще неважно говорит по-русски.
Наш «аварский хыщник», как его у нас называют, между делом любит позабавиться, пошутить.
На экзаменах по русской литературе XIX века он чересчур долго задержался там, за дверью. Стоим, ждем его с трепетом.
Наконец он выходит сияющий, как майское солнце.
— Сколько получил? — спрашиваем его.
Он высоко поднимает растопыренную пятерню:
— Отлично! Пять!
— Молодец Расул! А что тебе досталось?
Тот небрежно махнул рукой:
— А! Какой-то Помялойский!
Вот после этого и говори о писательской славе…
25
Нас Гладков называет: повесы…
Нас Гладков называет: повесы!
И за каждую двойку сечет,
А вдали мы — московская пресса,
Уваженье нам, честь и почет!
Летние ночи шатаются по Тверскому бульвару, заглядывают в распахнутые настежь окна, что-то сонно бормочут тебе на ухо. Птицы в сквере перед институтом щебечут: «Книжечки?! Прочь, прочь!»
Все чаще на подоконниках валяются забытые кем-то учебники. А вечером, когда смотришь на дом с Тверского бульвара, в освещенных окнах — силуэты влюбленных парочек.
Последние бессонные ночи перед последним экзаменом. Последние горькие слезы двоечников и первые радости для отличников. Студента, ходившего в одиннадцатый раз к Александру Александровичу Реформатскому сдавать языкознание и не сдавшего и на этот раз и опять получившего «кол», уже показывают в коридоре за деньги: «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй!»
Все поспешно заканчивают московские дела и готовятся в путь-дорогу на свою первую творческую практику. Рита Агашина едет в Павино, Наташа Бурова — в Ташкент, Вера Скворцова — в Ленинград, Рая Хубецова — в Осетию. Я — в Кзыл-Орду.
Из-за фанерной перегородки, отделяющей нас от ребят, долетают тугие, подобные громовым раскатам, басы:
— Аркадий, вставай!
— Аркадий, вставай!
— Аркадий, вставай, опоздаешь на поезд…
Мы сами выбираем по карте, куда ехать на творческую практику: что любишь, что знаешь, что ближе к сердцу. Поэтому каждый едет с охотой, полный новых творческих замыслов.
В девчачьем общежитии суета, разинутые пасти чемоданов, горячий утюг на «Мартыне Задеке». Сейчас не до «Мартына», да и все угадано — ждет дальняя дорога.
Над беспорядком разгромленных кроватей, книжных полок, цветов, забытых в эмалированной кастрюле, — остатки какого-то шумно отпразднованного дня рождения, — легкий дух отрешенности. Бренные тела еще здесь в Москве, а души уже там, в дороге. Поэтому так бестолково суетимся в узком пространстве между кроватями.
Мы едем вместе с Наташей Буровой самые последние, проводив подруг.
Нам с ней по пути.
На прощанье в последний раз идем в институтский сквер.
Красная юбка Наташи похожа на перевернутую чашечку мака. Зеленая кофта. Обнаженные тонкие руки, как стебли. Да и вся она, теплая, мягкая, пронизанная лучами солнца, как яркий тропический цветок. Золотисто-рыжие волосы спутаны ветром. Взгляд глубоких темных глаз загадочен, неподвижен.
Наташа может часами сидеть в какой-нибудь неловкой позе, не шелохнувшись, глядеть на траву, на гравий дорожек и путаницу солнца и листьев. Интересно, о чем она думает в эти минуты? Может быть, в этой солнечной тишине и рождаются строчки:
Да, только о смерти и можно думать с такими глазами! Ведь это неправда, что в наш атомный век не умирают от несчастной любви, что шекспировские страсти устарели.