Четыре года войны вместили в себя столько разных событий, людей, пережитого, что невольно теряешься: а что главное из этого? С чего начинать: с начала или с конца? Может быть, с той минуты, как я проснулась и увидела хмурое небо с низкими грозовыми облаками и как я оделась и пошла в город: мне нужно было сфотографироваться на документы в университет, и как горбунья «фотографиня» меня долго вертела, чтобы посадить ближе к свету, и я злилась на нее, потому что спешила к Римме Орловой — мы с ней собирались в кино, и как потом, когда я вышла из фотографии, на улице начался дождь, злобный, бешеный ливень. Сбитые ветром, зеленые листья кружились и плыли между трамвайными рельсами. Вода была так высока, что трамваи остановились. А на Никитской площади под репродуктором стояла толпа. Огромная, черная, мокрая — толпа безмолвных людей под хлещущим ливнем. И голос по радио: «Вероломное нападение… Бомбили Киев, Минск…»
А может быть, надо начать с того, как красив Дон в половодье. И как отец в высоких болотных сапогах стоит на крыльце рядом со мной и, лаская атласное рыжее ухо собаки, говорит:
— Завтра туман съест весь снег — и будет весна…
И действительно, вечером за окном молочной рекой разлился туман. Его волнообразные сизые полотна, развешанные над Доном, чуть вытягиваются, шевелятся, и я то и дело выбегаю раздетая на крыльцо посмотреть, не пропустить бы момент, когда туман начнет есть снег между деревьями и за садом.
Перед сном я спрашиваю у матери:
— Мама, а у тумана есть зубы?
Мать потрогала мой лоб прохладной рукой.
— Какие зубы? Чего ты городишь? — И она укоризненно поглядела на отца.
А ночью мне снится страшный старик с длинной белой бородой, спутанной и косматой. Он хватает грязной, костлявой рукой снег и запихивает себе в рот, давится, ест…
А может, совсем не ворошить этого давнего: Дона, Каменной степи, детства, а начать сразу с того, что камнем лежит на сердце, начать холодно и спокойно, как люди шли по мартовскому насту. И справа, и слева, и сзади, и впереди них — со всех сторон летят мины и с шипением, с грохотом разрываются, выхватывая из рядов то одного, то другого, то третьего. Потом минометы умолкают, и тогда слышится трескотня автоматов и лай собак. И один из идущих вдруг слабо махнул рукой, и люди слегка ускорили шаг, а им показалось, что они побежали.
Они побежали к деревне, откуда из крайнего дома бил пулемет. Они бежали не останавливаясь, не залегая. Потому что если бы залегли, то уже не хватило бы сил подняться. Они то бежали, то шли во весь рост, пошатываясь от усталости, шли на прицельный огонь. И другого выхода, кроме как идти на этот прицельный огонь, у них не было. Они были в двойном окружении.
Я обязана написать обо всем на войне: и плохом и хорошем, потому что все эти люди — мои товарищи. Я их знаю по именам. Я знаю, как они кружили весь вьюжный морозный февраль и весь снежный март, и половину сырого апреля в тылу у врага, с последним сухарем и последним патроном, и как их травили собаками, и как немцы и полицаи охотились на них, словно на волков, и как с самолетов их расстреливали с бреющего полета, и как пушки и минометы били «по площади» наугад и всегда попадали в живое, и как враг боялся их, этих полутеней, измученных и голодных, и как мой товарищ, хирург из Харькова, сказал:
— Я идти не могу! — Он лег на снег. — Прощайте, товарищи! Засыпьте меня… Закопайте…
И те, у кого было чуть побольше сил, с трудом наклонились и стали закапывать его, еще живого, в снег для того, чтобы он не достался в руки врагу.
Это все мои однополчане. Я знаю от начала до конца их мрачную эпопею. Немецкие танки, перерезав дорогу на Вязьму в феврале 1942 года, разделили и мою жизнь пополам. Ведь я только случайно осталась жива: из-за лошади, которую в Пинашине мы остановились покормить. Если бы не эта лошадь — ее убило осколком от авиабомбы в тот же день в Белом Камне, — я ведь тоже была бы там, вместе с ними…
Но как написать обо всем этом? События того времени нельзя осквернять неопытным, робким прикосновением. И уж если начинать говорить, то надо же говорить все до конца!
«Мало того, чтобы прямо не лгать, надо стараться не лгать отрицательно — умалчивая», — учит Лев Толстой.
В институте многие пишут о войне. Почти каждый из нас убедился на собственном опыте, что война выглядит совсем не так, как мы думали о ней прежде. А между тем чего-то главного в наших произведениях недостает. Есть пейзажи, атаки, смерть, расставания, военный быт, а вот воинского труда, подвига повседневности все еще нет…
Есть два вида подвига: мгновенный, быстротечный, когда человек живет минутой, и подвиг, который длится годами. Нередко вся жизнь человека — изо дня в день удивительнейший, ни с чем не сравнимый героизм. А как об этом занимательно написать?.. Как передать словами все напряжение не этой одной-единственной минуты, а всей цепи долгих, внешне ничем не отличающихся друг от друга лет?! Как изобразить перспективу одинакового для всех дней одного, общего чувства?
Мы еще не созрели, чтобы писать о незаметном…