– Рад, что приехали, – сказал он. – Окрошку заказал.
И, отвернув плед у окна, послушал, водя серыми глазами во все стороны.
– Примолкли, сукины дети, заскучали… Ага… не нравится… – сказал он, показав большим пальцем в направлении соседней дачи. – Понимаете ли, прислугу подкупил. Кто эти, – спрашиваю у ней, – аморальные прохвосты, которые здесь живут. Прислуга-дура не знает. Говорит – студия. Странно… какая студия. Не знает. Но я все узнал, все имена и фамилии этих их дам. Ну и устроил им праздник. Заскучали голубчики… растерялись немножко… Ходят как в воду опущенные… ха… ха…
И он, покраснев, смеялся.
– А где Надежда Ивановна? – спросил Чичагов.
– Уехала, – ответил Жеребков озабоченно, – к тете уехала. Дача эта! Говорю ей: «Ведь это подонки общества, морали никакой. Подумай, что поют». Представь, она мне отвечает: «Как весело там!» Понимаешь? Но я с нею битых три часа говорил, доказывал, говорил о прогрессе, цивилизации и в конце концов убедил ее. Убедил. Согласилась наконец и уехала отдохнуть от этого соседства…
– Ну, брось, – говорит Чичагов. – И что ты сидишь здесь один взаперти?
– Работаю, брат. Пишу. Пишу письма. Женщинам. Их женщинам, понимаешь. Любовные письма пишу. Посылаю каждый день письма, конфеты… От любовников, понимаешь. Сочиняю, меняю руку. Смотри – сколько… – И он поднял пачку писем на столе. – Утром рано еду в Москву и раздаю знакомым, чтоб передали, – кто куда едет. Кто в Киев, Одессу, Петербург. А оттуда они приходят сюда, к ним… Рассылаю конфеты, букеты их барыням… Все изменилось. Перестали петь. Уж неделю молчат.
И он опять приоткрыл плед и послушал, сказав:
– Молчат… Не нравится, значит. Вот увидишь, всех перессорю. Как в банке пауки, перегрызутся. Погодите. Тонкая, брат, работа… Ни в одном деле никогда не был так занят, как теперь.
– Ну, брось, – сказал Чичагов. – Пойдем купаться.
На пруду, как в зеркале, отражаются большие деревья, и вечернее солнце освещает деревянные купальни. Мы прошли по мостику. В купальне пахло водой. На деревянных лавочках какой-то кудрявый молодой красавец одевался. Он был высокого роста, элегантно завязывал галстук. Надев шляпу и взяв трость, он прошел внутрь купальни, согнулся и смотрел в щелочку соседней купальни. Обернувшись к нам, он весело звал рукой, сказав:
– Сосед, пойдите сюда.
Александр Григорьевич подошел.
– Посмотрите-ка, – сказал молодой человек, – купаются… Прехорошенькая одна… Интересно. Это я дырочку провертел…
И франт рассмеялся.
– Это что же вы делаете, милостивый государь, – сказал Жеребков строго. – А знаете ли, какая за это ответственность? Сто тридцать шестая статья устава особого положения и двести тридцать вторая уголовного…
– Пустяки, – сказал, смеясь, молодой франт.
– То есть как пустяки? Позвольте, позвольте… А если моя жена купается?
– Ерунда. Какая жена. Жена неинтересна, немолода… Вот племянница ваша очаровательна… Я прямо влюблен. Красота. Афродита…
– Какое же вы имеете право? – говорил, задыхаясь, Жеребков.
– Какое право? Бросьте ерунду. Я теоретик искусства, эстет… Вы же не понимаете красоты. У вас нет возвышенных чувств… Купаетесь с пузырями… Вас не восхищает красота. Вы не эллин, а обыватель…
И он, проходя, сказал мне тихо, смеясь:
– Ну и сердитый сосед у нас – я ведь все нарочно, там никто и не купается.
– Видели? – говорил Жеребков, волнуясь. – Вот этот голубчик с соседней дачи. Какова скотина, а? Слышали? А она с ним познакомилась. Странное время… Нравы – ужас!
Вечером на террасе дачи сидим за столом и едим окрошку. Уже опустились сумерки, на столе горит лампа. Тихо, слышно только, как трещат в траве кузнечики, и пахнет сеном.
На соседней даче послышались голоса, веселый смех и звуки гитары. Жеребков насторожился. И вдруг женский голос запел:
Раз один повеса,
Вроде Радамеса,
Стал ухаживать за мной.
Говорит: люблю я,
Жажду поцелуя!
Ну, целуй, пожалуй,
Черт с тобой…
Александр Григорьевич побледнел, опустил ложку и водил глазами во все стороны. Голос пел:
Дум высоких, одиноких
Непонятны мне слова.
Я играю, слез не знаю,
Мне все в жизни – трын-трава.
И мужские голоса подпевали:
Ей все в жизни трын-трава…
Жеребков встал, бросил салфетку и быстро сказал:
– Едемте, едемте сейчас, едемте в Москву…
Он переоделся и взял под мышку портфель.
Спустился с террасы и быстро пошел на станцию. Мы пошли за ним. Рядом со мной – инженер путей сообщения.
Он мне тихо сказал:
– Вот… Умный человек – мораль одолела. А ведь голос-то ее… Это племянница пела…
Когда, спеша, мы шли на станцию, были слышны смех и пение с соседней дачи. Мне хотелось вернуться туда, где пели эту ерунду. Это веселье так сливалось с летней ночью, какой-то правдой и радостью жизни.
Прошли годы. Весной утром приехала ко мне высокая молодая женщина – на лице ее были горе и слезы, – сказала мне:
– Прошу вас, Коровин, поедемте, попишите его – его часы сочтены.