За роскошным обедом обсуждался вопрос, как писать Толстому. Прежде всего – писать ли «ваше сиятельство», «граф» или как? Вася достал из кармана черновик письма, который он написал, и прочитал: «Обращаюсь к светлому уму великого писателя, поставленный в трудную минуту жизни ссорой с другом в сверхъестественное положение. Беру на себя смелость беспокоить вас дать совет, хотя дело, о котором пишу вам, вышло по пьяной лавочке, но все же…»
– Нельзя, нельзя «по пьяной лавочке», – закричали кругом. – Он все же граф…
– А почему? – протестовал Кузнецов. – Он сразу поймет все, он всю Россию насквозь видит.
В это время распахнулась дверь и появился композитор Юрий Сергеевич. На его круглом, как блин, лице открылся маленький ротик, и он сказал, обращаясь к Васе:
– Дубина ты стоеросовая. Хорош, нечего сказать!
Гедиминов встал и, сверкая глазами, горячо заговорил:
– Прошу вас, у меня… Я не позволю… Какое ты право имеешь писать в общественном месте? Это ведь не дома. Степень обиды, как нарушение права, юриспруденция не позволяет…
– Ну, завел ерунду, – перебил его Юрий. – Я ничего не писал.
– Как не писал? – спросили все. – Как! А кто же?
– А черт его знает кто! – говорил Юрий. – Должно быть, этот… сосед по ужину… которому я предложил внести за меня штраф, – он из Одессы, баритон, фамилия… фамилия какая-то греческая… А где он теперь – я не знаю…
Вскоре друзья помирились и под руку ходили вечером в Литературном кружке. Чтоб видели, что помирились. Много пировали, много говорили, объясняли.
Но кто же грек-баритон в Одессе? Нашелся один, который знал его.
– Я знаю, – говорил, – это Ахвертино!
– Как Ахвертино? Его не было при этом! Да он хотя и поет, но не баритон.
– Позвольте, – сказал кто-то, – вот он сидит, видите, за столом. Сейчас спросим.
Вася прямо подошел к компании, где сидел Ахвертино, и строго спросил:
– Это вы изволили писать в штрафной книге?
Тот быстро ответил:
– Да, я, а что?
– Как что? Оскорбление!
Ахвертино уверял, что «нет».
Тогда все пошли смотреть штрафную книгу. Читают: «Вношу три рубля в подтверждение того, что директор Кузнецов – чудак». Видно было, что кто-то переправил слово «дурак».
Кузнецов кричал:
– Я не позволю, это – подлог, уголовщина! Под суд!..
Тогда Ахвертино, серьезно и деловито согласившись с ним «в вопросе о криминале», предложил, подав ему перо, написать слово, как оно было прежде.
Долго держа перо, директор Вася смотрел на штрафную книгу, потом на Ахвертино, наконец быстро написал: «Остаюсь при особом мнении» – и расписался.
Все сказали:
– Вот это умно… Молодец, Вася, ловко ты это…
И Вася Кузнецов вновь повеселел и при встрече говорил:
– Что, взяли? Кто теперь-то в дураках ходит: кружок или я?
Племянница
<…> Мой приятель Николай Дмитриевич Чичагов, судебный следователь, прохаживался внизу в вестибюле театра. Увидав меня, сказал, смеясь:
– Невозможная жарища. Как ты это можешь работать там, под небесами? Едем сейчас в Кусково, к Жеребкову. Там пруды – будем купаться, есть окрошку, а завтра вернемся.
– Я не знаю Жеребкова.
– Как не знаешь? Александра Григорьевича! Помнишь, ужинали в «Праге». Ты же говорил – остроумный человек. Человек замечательный, душа. Но строгий и теперь стал моралист, не любит пошлостей, анекдотов. Просил приехать к нему на дачу. Пишет мне, что соседняя дача там, в Кускове, его погубила. На этой даче живут какие-то люди, которых он раньше никогда в жизни не видал и не предполагал, что такие существуют на свете. Пишет: приезжай и спасай меня; они отняли у меня мою племянницу.
– Какую племянницу? – спросил я.
– Очень милую, молодую, которой он в свои преклонные годы отдал все внимание, заботы и очень гордится ею. Знаешь, так бывает, надо же для кого-нибудь жить.
Вспомнил я Кусково, деревянные купальни на тихом пруду, где до воды спускались огромные ветви ив, где кричит иволга и пахнет липой и водой.
– Поедем, Чича, – согласился я.
<…> На террасе дачи Александра Григорьевича, к которой мы подошли, какой-то человек в чесучовом пиджаке, увидав нас, посмотрел с испугом и ушел на верх дачи. Мы вошли на террасу, постучались в дверь. Слышим голос:
– Что вам угодно?
– Дома Александр Григорьевич?
Молчание. Потом спрашивают оттуда:
– По какому делу?
– Скажите, что Чичагов приехал.
Дверь отворилась.
– В чем дело, любезный? Я приглашен. Он дома? – спрашивает Чичагов.
– Дома, – отвечает человек мрачного вида, – только я-с не «любезный», а инженер путей сообщения. Идите, он там, – указал он на дверь комнаты и ушел.
Дверь заперта. Мы постучали. Дверь приоткрылась, и выглянул Александр Григорьевич. Он как-то особенно разглядывал нас, испуганно. Это был человек высокого роста, полный, лысый. На висках торчали седые волосы. И ярко, и испуганно светились серые глаза. Лицо было красное, губы опустились вниз, и выражение было какое-то лошадиное.
– Входите, входите, – сказал он тихо.
В небольшой комнате окно было завешено пледом. На столе горела лампа, лежал большой букет роз, обернутый прозрачной бумагой, коробки конфет, перевязанные лентами, конверты, бумага. Видимо, хозяин писал и был озабочен.