Когда кончился завтрак, Лоэнгрин сказал: «Я в прекрасном настроении, не пойти ли в салон юмористов?» Но у меня была репетиция, и потому Лоэнгрин пошел в салон с нашим юным другом де С., который завтракал вместе с нами, а я с детьми и воспитательницей вернулась в Нельи. У входа в дом я спросила гувернантку: «Не хотите ли войти с детьми и подождать меня?» «Нет, сударыня, – возразила она, – мне кажется, лучше вернуться. Малютки устали». Я поцеловала детей и обещала скоро вернуться. В момент отъезда маленькая Дердре прижалась губами к стеклу автомобиля, и я нагнулась, чтобы поцеловать ее губы через стекло. Холод гладкой поверхности оставил неприятное впечатление.
Я вошла к себе в ателье. Для репетиции было еще слишком рано. Я решила немного отдохнуть и, поднявшись в свою комнату, бросилась на кушетку. Поблизости стояли кем-то присланные цветы и коробка конфет. Я стала лениво жевать конфету, думая о том, что я очень счастлива, может быть, самая счастливая женщина в мире. Искусство, успех, богатство, любовь и, главное, прелестные дети.
Я лениво уничтожала конфеты и, улыбаясь самой себе, размышляла о том, что Лоэнгрин вернулся и все будет хорошо, как вдруг услышала странный нечеловеческий крик.
Я обернулась. Лоэнгрин стоял в дверях, качаясь как пьяный. Его колени подогнулись и, падая передо мной, он простонал:
– Дети… дети… погибли!
Помню, что на меня нашло странное спокойствие, и только в горле жгло так, точно я проглотила горящий уголь. Я не понимала. Я нежно с ним разговаривала, старалась его успокоить, уверяла, что это неправда.
Затем вошли другие люди, и все же я не могла постичь случившегося. Пришел человек с черной бородой. Мне сказали, что это доктор. «Это неправда, – заявил он, – я их спасу».
Я ему поверила и хотела с ним пойти к детям, но меня удержали, и только теперь я знаю почему – скрывали, что нет надежды. Боялись, что удар сведет меня с ума, но я была в неестественно приподнятом состоянии. Хотя все вокруг меня плакали, глаза мои оставались сухими, и мне хотелось всех утешать. Оглядываясь на прошлое, я не могу понять моего тогдашнего состояния духа. Было ли это ясновидением, и я понимала, что смерти нет и что эти две холодные восковые фигурки не мои дети, а только их внешние оболочки; что их души живут в сиянии и будут вечно жить?
Только два раза – при рождении и смерти ребенка – мать слышит свой собственный крик как бы со стороны. И когда я взяла в свои руки эти холодные ручки, которые уже никогда больше не ответят на мое пожатие, я снова услышала свой крик – тот же крик, который я слышала при родах. Почему тот же, раз в одном случае этот крик высшей радости, а в другом крик тоски и горя? Не знаю, но знаю, что тот же. Не потому ли, что в этом мире существует только один крик, содержащий в себе радость, печаль, восторг, агонию – материнский крик созидания?
С раннего детства я всегда чувствовала глубокую антипатию ко всему, что так или иначе имело отношение к церкви или церковным догмам. Чтение произведений Ингерсоля и Дарвина, так же как и языческая философия еще усилили эту враждебность. Я – противница современных законов о браке и считаю современные похороны ужасными, безобразными и граничащими с варварством. Имев храбрость отказаться от брака и крещения детей, я и теперь воспротивилась шутовству, называемому христианскими похоронами. Мне хотелось одного – превратить этот ужасный случай в красоту. Горе было слишком велико для слез, и я не могла плакать. Толпы друзей приходили в слезах выразить соболезнование, толпы рыдающих людей стояли в саду и на улице, но слез у меня не было, и я только жаждала, чтобы эти люди в траурных одеждах нашли путь к красоте. Я не облеклась в траур – зачем менять платье? Я всегда считала ношение траура нелепым и ненужным. Августин, Елизавета и Раймонд угадали мои желания, наполнили ателье грудами цветов, и первое, что было воспринято моим сознанием, были звуки дивной жалобы из глюковского «Орфея» в исполнении оркестра Колонна.
Но невозможно в один день изменить уродливые обычаи и создать красоту. Если бы я могла устроить все по-своему, не было бы ни мрачных людей в черных цилиндрах, ни катафалков, ни вообще ничего из той бесполезной некрасивой мишуры, которая повергает душу в мрак, вместо того, чтобы ее возвышать. Как красив был поступок Байрона, когда он сжег тело Шелли на костре у морского берега! Но в условиях нашей цивилизации единственным, хотя и далеко не идеальным выходом, являлся крематорий. Как мне хотелось, прощаясь с прахом моих детей и их милой гувернантки, какой-нибудь красоты, какого-нибудь света!.. Многие верующие христиане считали меня бессердечной и черствой, потому что я решилась проститься со своими любимыми в обстановке гармонии, света и красоты и повезла их останки в крематорий, вместо того чтобы предать их земле на съедение червям. Как долго придется нам ждать, чтобы хоть немного разума проникло в нашу жизнь, в любовь, в смерть?