Почему же все-таки не стал писать отец об этих десятилетиях? Мне кажется, что, несмотря на то, что его личная жизнь была богата событиями, сами эти десятилетия, куда более спокойные и благополучные, нежели встающие в его воспоминаниях 20–е, 30–е и 40–е, резко отличались от них какой-то болотной неподвижностью, полным концом всех иллюзий, надежд, ожиданий, которые, несмотря ни на что, пронизывали страшное сталинское безвременье, годы войны. «Застой» — это обычное определение периода, последовавшего за краткой эпохой «оттепели» начала 60–х, как нельзя лучше характеризует остановившееся, словно бы впавшее в летаргический сон время, очень напоминающее своим общественным бытием ту атмосферу сытого, самодовольного, ко всему безразличного тупого мещанства, которую ощутил отец в Польше и Германии весной 1945 года и с такой страстью осудил. Ему не захотелось писать об этом «бытии».
Когда настали годы «перестройки», а по существу — полный слом и конец так многого из того, что составляло жизнь страны и общества на протяжении всей взрослой жизни отца, — годы вновь обретенных вспыхнувших надежд (до заката этих надежд отцу, слава Богу, дожить не пришлось), — он встретил эти перемены как редко кто из стариков: с величайшей радостью, воспринял всё глазами и сердцем своих молодых внуков.
Я беру на себя смелость завершить воспоминания Андрея Дмитриевича Чегодаева свидетельством его внука Михаила Андреевича Чегодаева — письмом к уехавшему в Израиль другу Геннадию Пинскому, хранящим живое дыхание трагических дней августа 1991–го.
Бывают события, глубинное значение которых выходит за пределы сиюминутной политической конъюнктуры и ближайших зримых последствий. В те три дня и три ночи после многих десятилетий Россия вновь обрела Христа, и Богородица осенила Своим Покровом многострадальный и безбожный народ, — это ощутили все защитники Белого дома, в том числе те, кто сейчас старается забыть об этом.
Решаюсь утверждать: не было в жизни моего отца (и в моей жизни) более страшной и более святой ночи, чем ночь с 20–го на 21 августа, когда Митя, сотрудник мэрии и руководства «Демократической России», с одним автоматом на пятнадцать человек оборонял здание Моссовета, окруженное бэтээрами, а Миша, безоружный, как все, стоял у стен Белого дома. Трагедии не произошло в том масштабе, в каком она могла бы произойти, но для трех матерей та ночь стала концом света. Для многих тысяч
Генка, милый, здравствуй!
Ты, наверное, знаешь у себя в Израиле о перевороте — об этом так много сообщали, но ни один репортаж не способен передать холодный ползучий ужас, сковавший нас на рассвете 19 августа, и пьянящее чувство победы, которое овладело всеми вечером 21–го, когда стало известно, что все сволочи уже арестованы и Горбачев летит в Москву.
Наверное, так начинается война. Митька, брат, позвонил в семь утра. Звонок прозвучал необыкновенно резко. Я выскочил в коридор — мама держала в руках трубку: «Все. Военный переворот. Горбачев снят». Я включил телевизор: гладкий диктор без всякого выражения читал текст; таких слов я давно не слышал. Митька сказал, что бежит в Моссовет, в мэрию, хотя ни у Ильи Заславского, ни у других «демроссов» телефоны не отвечают. Надо было что- то делать, что-то решать. Ужас — гнусный, липкий. Ужас оттого, что мы ведь все где-то в глубине души этого ждали, — и вот оно, любуйся.
По радио и телевидению крутили воззвания и постановления ГКЧП, по всем программам одно и то же: чрезвычайное положение, запрет митингов и демонстраций; потом закрытие всех газет кроме девяти самых гнусных и т. д. Самое ужасное — полное отсутствие информации. Митька позвонил из мэрии и сказал, что он там один и где находится российское правительство и что с ним, неизвестно.
Сидеть дома было невыносимо, я вышел на улицу и остолбенел: по Ленинскому проспекту сплошным потоком шли танки, пятнистые, с закрытыми люками и пушками, повернутыми на людей, стоящих на тротуарах. Я вернулся домой, поймал «Эхо Москвы». Эти замечательные ребята, сидящие на Никольской, в трехстах метрах от Кремля, вели себя просто геройски. В тот момент они передали самое главное для нас: Ельцин в Белом доме. Немного отлегло. Раз он на свободе, может быть, еще не все кончено.
Время тянулось невероятно медленно. Мы что-то делали, что-то говорили. Было похоже, что какая-то липкая трясина затягивает нас и нет никакой возможности ей противиться. За окном что-то хрюкнуло, и окна затряслись от раскатистого хриплого голоса: эти недоноски пригнали грузовик с мегафоном и стали транслировать обращения ГКЧП. А промежутки между словами заполнялись грохотом танков с Ленинского проспекта.
Я позвонил в мэрию и узнал, что Митька на Манежной ведет митинг, но площадь оцеплена бэтээрами. Я стал звонить в Белый дом. Отвечали, не спрашивая, кто звонит: у дома толпы людей, спешно строят баррикады, на некоторых танках появились трехцветные флажки…