Самые ужасные дни огромного горя наступают не в начале его, когда шок от потрясения повергает человека в состояние экзальтации, имеющей почти анестезирующий эффект, но позже, много позже, когда люди говорят: «О, она уже оправилась после этого» или «С ней все в порядке, она уже все пережила». Но во время веселого праздничного обеда ты вдруг ощущаешь, как горе ледяной рукой сжимает сердце или раскаленными когтями впивается в горло. Лед и пламя, ад и отчаяние овладевают всем существом, и, поднимая бокал шампанского, ты стремишься заглушить свое горе забвением – возможным или невозможным.
Я достигла такого состояния. Все мои друзья говорили: «Она обо всем забыла; она пережила», в то время как вид любого маленького ребенка, внезапно вошедшего в комнату и зовущего «мама», кинжалом впивался в мое сердце, наполнял все мое существо такой болью, что мой мозг мог только взывать к Лете с мольбой о забвении, каково бы оно ни было. И из этого ужасного страдания я стремилась создавать новую жизнь, создавать искусство. О, как я завидовала смирению тех монахинь, которые всю ночь напролет своими бледными губами шептали нескончаемые молитвы над гробами чужих людей. Такой темперамент – предмет зависти артиста, все существо которого восстает и кричит: «Я хочу любить, любить и создавать радость!» Что за адские муки!
Лоэнгрин привез с собой на Палм-Бич американского поэта Перси Маккея. Однажды, когда мы все сидели на веранде, Лоэнгрин обрисовал нам план будущей школы в соответствии с моими идеями и сообщил, что купил Мэдисон-Сквер-Гарден, считая его подходящим местом для школы.
Встретив восторженно этот план в целом, я все же не склонна была приступать к осуществлению столь обширного проекта в разгар войны. Это привело Лоэнгрина в такое раздражение, что он столь же импульсивно, как купил Гарден, отменил сделку, отложив решение до нашего возвращения в Нью-Йорк.
Перси Маккей написал прекрасную поэму за год до этого, когда однажды увидел танцующих здесь детей:
Глава 30
В начале 1917 года я выступила в «Метрополитен-опера». В те дни я, как и многие другие, верила, что надежды всего мира на свободу, духовное возрождение и цивилизацию зависят от победы союзников в войне, поэтому каждый концерт заканчивала исполнением «Марсельезы», при этом все зрители вставали. Но это не помешало мне устроить концерт музыки Рихарда Вагнера, думаю, все интеллигентные люди согласятся со мной, что бойкотировать немецкое искусство во время войны было бы несправедливо и глупо.
В тот день, когда пришло сообщение о революции в России, все свободолюбивые люди преисполнились радостью и надеждой. В тот вечер я танцевала «Марсельезу» с подлинно революционным настроением, с каким она создавалась, а затем исполнила свою интерпретацию «Славянского марша», причем в той части, где звучал царский гимн, я изобразила угнетенного раба под ударами бича.
Этот диссонанс движений и музыки вызвал бурю среди зрителей.