Я ощущала тревогу и страх. Теперь, когда дети уехали, Белльвю казался таким огромным и тихим, а большой танцевальный зал – таким грустным. Я пыталась успокоить свои страхи мыслью о том, что скоро родится ребенок, дети вернутся и Белльвю снова станет средоточием жизни и радости, но часы медленно тянулись до тех пор, пока однажды утром мой друг доктор Боссон, наш частый гость в то время, не вошел с побелевшим лицом, держа в руке газету, где я прочла заголовки, сообщающие об убийстве эрцгерцога. Затем поползли слухи, вскоре подтвердившиеся, о неизбежности войны. Насколько правдиво утверждение, будто предстоящие события отбрасывают перед собой тень. Теперь я знала, что черная тень, которая, как я ощущала в течение последнего месяца, нависла над Белльвю, была война. В то время как я мечтала о возрождении искусства театра и праздников огромной человеческой радости и восторга, другие силы планировали войну, смерть, бедствия, и увы! – как могли противостоять мои незначительные силы натиску всего этого?
1 августа я ощутила первые приступы боли приближающихся родов. Под моими окнами выкрикивали новости о мобилизации. День был жарким, и окна раскрыты. Мои крики, мои страдания, моя боль сопровождались грохотом барабанов и голосом глашатая.
Моя подруга Мэри внесла в комнату колыбельку, занавешенную белым муслином. Я не могла отвести глаз от колыбели. Я верила, что Дейрдре или Патрик возвращаются ко мне. Продолжали бить барабаны. Мобилизация – война – война. «Неужели война?» – думала я. Но мой ребенок должен родиться, и ему так тяжело появиться на свет. Незнакомый врач занял место моего друга Боссона, получившего приказ присоединиться к армии и уехавшего. Врач постоянно повторял: «Мужайтесь, мадам». К чему говорить «мужайтесь» несчастному созданию, разрываемому ужасной болью? Было бы куда лучше, если бы он сказал мне: «Забудьте о том, что вы женщина; что вы должны переносить боль с достоинством, и весь прочий вздор, забудьте обо всем, кричите, вопите, завывайте…» Но было бы еще лучше, если бы он проявил достаточно гуманизма и дал мне немного шампанского. Но у этого врача была своя система, которая заключалась в том, чтобы говорить: «Мужайтесь, мадам». Сиделка была ужасно расстроена и постоянно твердила: «Madam, c’est la guerre – c’est la guerre»[133]. А я думала: «У меня будет мальчик, но он слишком мал, чтобы идти на войну».
Наконец я услышала детский крик – он кричал, значит, жил. Как бы ни был велик мой страх и ужас перед этим годом, но они исчезли под воздействием огромной потрясающей радости. Траур, печаль и слезы, долгое ожидание и боль – все компенсировалось этим великим моментом радости. Безусловно, если существует Бог, то он грандиозный театральный режиссер. Все эти долгие часы горя и страха преобразились в радость, когда мне на руки положили прекрасного малыша, мальчика.
Но барабаны продолжали бить. Мобилизация – война – война.
«Неужели война? – удивлялась я. – Какое мне до этого дело? Мой ребенок здесь, в безопасности, у меня на руках. Пускай воюют. Какое мне дело?»
Так эгоистична человеческая радость. За моим окном и дверью раздавался топот бегущих ног и голоса – рыдания женщин, призывы, разговоры по поводу мобилизации, а я держала на руках ребенка и осмеливалась перед лицом всеобщей беды чувствовать себя невероятно счастливой, вознесенной на небеса от необычайной радости снова держать на руках своего ребенка.
Наступил вечер. Моя комната заполнилась людьми, пришедшими разделить со мной радость по поводу рождения ребенка.
– Теперь ты снова станешь счастливой, – говорили они.
Затем один за другим все вышли, и я осталась наедине с ребенком. Я прошептала:
– Кто ты, Дейрдре или Патрик? Ты вернулся ко мне.
Вдруг маленькое создание посмотрело на меня и стало задыхаться, долгий свистящий звук сорвался с ледяных губ ребенка. Я позвала сиделку, она пришла, посмотрела, в тревоге схватила ребенка и унесла; из другой комнаты до меня стали доноситься голоса, требующие подать кислород… горячую воду…
Через час исполненного муки ожидания ко мне вошел Огастин и сказал:
– Бедняжка Айседора, твой ребенок… умер…
Наверное, в этот момент я достигла вершины страдания, какое только можно испытать на земле, так как с этой смертью я словно снова пережила смерть других… Это было повторение прежней боли, еще более усиленное.
Вошла моя подруга Мэри и, рыдая, вынесла колыбель. Из соседней комнаты доносился стук молотка, забивавшего маленький гробик, ставший единственной колыбелью моего малыша. Эти удары молотка, казалось, ударяли мне прямо по сердцу, словно последние ноты полного отчаяния. Я лежала там, растерзанная и беспомощная, и тройной фонтан слез, молока и крови хлынул из меня.
Один из друзей пришел навестить меня и сказал:
– Что значит твое личное горе? Война уже требует сотни жертв, раненых и умирающих уже присылают назад с фронта.
Вполне естественно, что я отдала Белльвю под госпиталь.