Помню, на несколько дней меня сняли с моего «поста» и отправили в посольство. Было сделано так: мы с одной еще сотрудницей сидели каждая у своего окошка, которые выходили в совсем темный неосвещенный коридор. Мне дали кипу паспортных книжечек и сказали: «К окну будет подходить человек и говорить свое имя, а вы его вписывайте и отдавайте ему». Больше не сказали ни слова. Мы сидим сильно освещенные, абсолютно ничего не видим в коридоре, тем более что окошко застеклено только внизу и кто там стоит, не видно. Подходит человек, «Лопес де…», «Ходак де…» и т. д. Имена все испанские, я пишу и Лопеса, и Ходака, протягивается обычно молодая рука в штатском рукаве, я отдаю паспорт, и вся процедура. Сколько этих рук не вернулось из Испании? Некоторое время спустя было так. Однажды входит молодой, под тридцать лет красивый человек в хорошем костюме без шляпы и на плохом французском языке говорит, что он испанский посол. Я звоню секретарше Адамского, она: «Скажи, что его нет». Говорю, что его нет. Посол говорит: «Я подожду». Он взволнован. Сидит в гостиной на столе, потому, наверно, что кресло грязное. Через полчаса звоню: «Он занят». Проходит день, посол понимает, что я тоже нервничаю и на его стороне, – он уходит. На второй день то же. Дела у республики шли уже плохо, и наши, видимо, считали помощь бесполезной, или просто Адамский не имел директив. На третий день приходит этот посол в цилиндре с тросточкой, в черном, со свитой. Видимо, сумел созвониться. У меня уже распоряжение их пропустить. Проходя мимо меня, этот парень подмигивает – дескать, смотри, какой я важный, авось теперь со мной будут разговаривать.
Какое-то время, пока мне не досталась эта работа, я за какую-то мизерную оплату от месткома заведовала «клубом парижской советской колонии». Там всегда, кто бы ни приезжал во Францию из Советского Союза из знаменитых людей – ученые, писатели, певцы, – все должны были у нас выступить. Были кино, танцы. Полпредовцы бывали довольно редко. Вообще это была «аристократия». Полпред, ТАСС, журналисты, словом, высшая интеллигенция общалась как-то так, как будто не было никакого клуба. Но дань общественному была здесь. Помню, был какой-то вечер – вызывает меня Роландо в клуб; несмотря на протесты, без билетов ворвались громилы. Я бегу и вижу: стоят три огромных человека, шляпы на глаза, и бормочут что-то похожее на французский. Я соображаю, что делать. Видимо, белогвардейцы, которые вообще-то постоянно сидели на улице на подоконниках окон клуба у форточек и пытались услышать что-нибудь о России. Оказались – Безыменский, Луговской и кто-то третий из поэтов, тоже огромного роста[79]. Луговской попал в какую-то аварию и лежал в парижской городской бедной больнице. Все дамы по очереди ходили его навещать. Он лежал злой как бес. С Безыменским меня послали ходить по магазинам, так как он не знал французского языка. Ему нужно было купить жене платье. На витрине была выставлена шелковая рубашка. Он сказал: «Вот это, пожалуй, подойдет». Надо же мне было с ним о чем-то говорить, хотя я не очень знала и совсем не любила его стихов. Я сказала: «Мои дети недовольны, что вы не пишите детских книжек». Он обиделся, что я не знаю, что у него есть такие. Потом в Москве он мне принес большую детскую книжку, хорошо иллюстрированную (забыла, как она называется)[80]. Когда во время обыска у нас забирали вещи, на эту книгу обратил внимание тот, который забирал вещи, и положил себе под мышку, видно, у него тоже были дети. Я ему сказала: «Видите надпись, это мне. А я не Леонид Яковлевич». Он сказал: «Сам знаю, что мне надо». Приезжал Кирсанов. Мы с Роландо тоже его приняли за француза, а он меня за француженку и не могли договориться. Роландо его выставил из торгпредства. Было уже поздно, перевозили мебель в новое помещение, и я не уходила домой. Кирсанов потребовал домашний телефон Адамского, и я не дала. На другой день хохотало все торгпредство, а Кирсанов боялся стоять рядом со мной – он был маленького роста. Словом, мое общение с поэтами, учеными и т. д. было не на интеллектуальном уровне.