В совнархозе Леня пользовался все большим авторитетом, и его постоянно посылали в Москву для проталкивания разных дел: то отстаивать производство сарпинки, то табачную фабрику. Наконец он взмолился, что не поедет в Москву без жены. Тогда с финансами в СНХ было проще. Мы, т. е. я, Леня, Дуняша и сынишка (ему было несколько месяцев), жили в Москве больше месяца. Варили ему манную кашу в гардеробе, так как администрация запретила держать керосинку в номере. Сами мы ходили много по Москве по театрам. Театры были нашей страстью. За всю эту поездку Леня сдружился с Пашуканисом и познакомился со Стучкой. Знакомство состоялось так. Леня пришел в здание теперешнего Института государства и права, туда, где теперь столовая. Там тогда помещался филиал чего-то, потом ставший институтом. Он подошел к Пашуканису и сказал: «Я Гинцбург, ваш единомышленник в таких-то вопросах». Пашуканис был молодой литовец, черный, коренастый, немного старше Лени. Они поговорили. Пашуканис потащил Леню к Стучке. Старик, латыш высокий, имел вид интеллигента. У них сразу же появилось много общих дел. Стучка заказал Лене статью «НЭП» и другие статьи в журнал. Они стали его уговаривать переехать в Москву. Леня отказывался из‐за родителей, которых не хотел оставлять в Саратове.
А в Саратове мы прожили с 1925‐го по 1929 год, около пяти лет. Летние месяцы мы проводили сначала на свечном заводе, где у нас гостили отец мой А. Я. Флоренский, тетка Прасковья Яковлевна с дочерью Таней. Боб с Эстер ездили всегда с нами, только снимали дачу рядом. Одно лето приезжала Ревекка Абрамовна. Потом стали ездить в Беково и Хвалынск под Саратовом. Помню, что в Хвалынске была масса рыбы и фруктов. У наших хозяев был сливовый сад, и осенью мы не могли в него войти, так как сливы лежали толстым слоем и давились под ногами. Собирать их не имело смысла, потому что на базаре их никто не покупал – своих у всех было достаточно, а вывозить было не на чем.
В Бекове, не помню, какой это был год, я работала в народном суде, проходила практику. Была народным заседателем. Было заседание нарсуда. Судья молодой, лет тридцати пяти, два народных заседателя: я и еще какой-то человек, и девушка-секретарь. Перед нами стоит крестьянин лет сорока. Одет в поддевку и сапоги, аккуратно причесан, говорит безупречным русским языком. Видно, начитан. Поодаль стоит добротно и чисто одетая его красавица жена – народ в тех краях красивый. Судья нервничает. Крестьянин сдержан, говорит с большим достоинством. Судья спрашивает: «Почему не сдаете продналоги?» – «Я сдал продналог, сдал “обложение”. Вы знаете, что я работал только со своей семьей, и знаете, сколько у меня земли. Я сдал все что имел, для себя самого покупаю на рынке. Батраков никогда не держал». – «Не скрывайте от государства». – «У меня больше ничего нет». – «Значит, не хотите. Ответите по закону». Уходим совещаться. Я говорю: «Он не виноват». – «Он кулак». Кулаком по столу: «Что я, не понимаю, что он не виноват? Но если я его не засужу, меня посадят». Это судья. Дальше: «Без вас обойдемся». И обошлись без меня. И этим моя карьера кончилась. Началась первая пятилетка. Ликвидация кулачества как класса. Кто такой кулак? Если не бедняк, то кулак. Начались «перегибы местных властей». Брата Юрия послали из Москвы на коллективизацию и на раскулачивание. Он был свидетелем этих перегибов – это ужас. Описывать не стоит, это уже много раз описано в литературе. Юрий почувствовал, что еще немного, и он сойдет с ума и что участвовать в этом он не может, и он тихонько сбежал. Ему грозили большие неприятности, но в этой кутерьме и неразберихе его не заметили. Леню тоже послали «на коллективизацию». Коллективизацию вообще проводили люди из города, часто и в деревне-то не бывавшие. На счастье, Леня как раз приехал сразу после статьи Сталина «Головокружение от успехов»[55], и на его долю выпало разъяснять, что были перегибы и что виноваты местные власти. Оказывается, гениальный отец народов ничего до сей поры не знал. Последствия этой деятельности нужно описывать и писателям, и экономистам. Еще не сказано по этому поводу настоящего слова. Поехал на коллективизацию добровольно Яков Львович. Он врач – акушер-гинеколог, ему было уже около шестидесяти лет. Он не верил газетам, где писали, что крестьяне «добровольно» сносили кур, коз и коров в общие дворы, и не мог поверить рассказам обо всех ужасах. Поэтому поехал. В тех деревнях, куда он приезжал, он открывал прием больных. Слава о нем быстро распространилась, и он работал по многу часов в день. Хоть он и поехал после «Головокружения», он вернулся очень мрачным. Но разговаривать особенно было опасно.