Напишу немного подробнее о Трахтенбергах. Когда мы приехали, они были совсем старые, около восьмидесяти лет. Иосиф Адольфович работал в Академии наук, редактировал какие-то работы. Однажды, когда мы у них были, он рассказал (Надежда Ивановна была взволнована и не хотела, чтобы он рассказывал, но он или не заметил ее знаков, или не хотел замечать), как, не знаю в каком году (1949–1952), он получил повестку явиться в какой-то зал. Он пошел, его удивило, что там были одни евреи – самые известные, самые знаменитые люди: писатели, актеры, ученые. Эренбурга не было. Сделали им доклад о том, что евреи должны иметь свою государственность в СССР, что самым подходящим местом для их проживания является Биробиджан. И все присутствующие должны подписать воззвание о том, что все евреи должны туда ехать и там жить. Им дали узенькие маленькие бумажки, на которых они должны были расписаться. «А мы потом их подклеим под воззванием, надеюсь, вы нам доверяете?» Было молчание. Потом все подписались. Рейзен (певец) на глазах у Иосифа Адольфовича, сам Иосиф Адольфович подписали. Чего это ему стоило, видно было по его лицу, когда он рассказывал. По Москве тогда ходили разговоры, что в Биробиджане уже построены бараки, куда будут свозить евреев. Говорили, что в ЦК все-таки нашлись смельчаки, которые возразили Сталину против этой акции, что среди них был Микоян и что это повергло Сталина в такое бешенство, что повлияло на его смерть. Но сама не видела, а слухи были такие. Почему подписывали? Страх? Чем оправдывались? «Если не подпишу, меня угробят, а все равно сделают так, как хотят». Я чувствовала, что Трахтенберг воспринимает это как черное пятно на своей совести. Он всегда гордился, вполне обоснованно, своей честностью и высокой принципиальностью. Я Трахтенбергов очень любила, но мы редко виделись. У Лени как-то не было контакта с Иосифом Адольфовичем. У меня тоже была своя болячка. Однажды мы были у них в гостях еще в начале нашего приезда. Я спросила за столом, где работает Роберт (муж их дочери Марианны). Надежда Ивановна очень быстро ответила: «На автостроительном заводе». Все опустили глаза. Меня этот вопрос не очень волновал, спросила просто так, для разговора. Но что-то неприятное запало в душу. Со мной часто бывает, что я через много времени, даже лет, осмысливаю то, что запало в душу с каким-то сомнением. И вот через несколько лет я как-то говорю Надежде Ивановне: «…когда еще Роберт работал по автомобилям…» – «Он никогда не работал по автомобилям, всегда строил самолеты», – сказала Надежда Ивановна. Меня это очень ударило, я не сказала ни слова, но поняла, насколько мы с Леней, как «лагерники», были замараны в глазах Трахтенбергов. Так что от нас надо было что-то обязательно скрывать. Раз сначала было так, то потом, после всяких постановлений, проверок, восстановления Лени во всех его правах, отношение, конечно, изменилось, но до какого предела, я не знаю. Вот это для меня было стеной между нами.
Были и другие родственники, которые относились к нам как к несчастным «лагерникам», хотя мы ни у кого не взяли ни копейки. Хотя, правда, нам никто и не предлагал. Только один Александр Петрович Мацкин спросил: «Вам, наверное, деньги нужны?» Но мы распродали в Енисейске свой дом, корову, свое барахло. Да еще на работе Леня получил, так как оформили его поездку в Москву как командировку. Мы даже помогали кое-кому: Юрию стали выплачивать те деньги, что он давал на детей, пока нас не было, сыну Лене, Евстолии Павловне. Отдали Трахтенбергам 1000 рублей, что они нам послали на переезд после освобождения. Мы не нуждались в помощи. Нас раздражала надменность родни и многих сослуживцев. Одни Флоренские всей душой были нам рады и радовались за нас. Лени-сына жена могла мне сказать: «Если будете звонить мне по телефону на работу, вы не говорите, что вы Ленина мама, не называйте себя». Никогда в жизни я не позвонила бы ей на работу. Ее родственники, да и Марка тоже, хотя надо сказать, что с последними у нас потом были прекрасные отношения, сначала относились настороженно. Сам Марк в смысле благородства поведения в отношении нас был на высоте всегда. Брат Лени, и особенно его жена Эстер, никак не выражали своей радости, а наоборот. Бог с ними. Но нам все это было тяжело. Им же было все еще страшно: по привычке казалось (ведь все это происходило в конце 50‐х, а Сталин умер еще только-только), что знакомство с нами может повредить.