Я шагал так быстро, что побил собственный рекорд и добрался до конца улицы за каких-то восемь минут и тринадцать секунд. В дверях бильярдной недалеко от перекрестка Холловей-роуд и Джанкшн-роуд обнималась какая-то парочка. Мужчине было около тридцати. Хотя надо сказать, что я совершенно не умею определять возраст человека, если ему больше восьми лет. Однажды я подумал, что одной из девушек Саймона пятнадцать, хотя ей на самом деле было двадцать пять. Я долго еще считал себя чертовски либеральным, потому что я так и не спросил ее, как она сдала выпускные, и не сказал Саймону прямо, что его посадят за связь с несовершеннолетней.
Я шел по Джанкшн-роуд мимо закусочной «Афина кебаб» и небольшого магазинчика напротив метро. Начинался дождь. В закусочной посетителей не было, но один из продавцов грозно посмотрел на меня из-за прилавка, не переставая рубить капусту. Почему-то эта сцена показалась мне уморительной, и я расхохотался, будто меня только что отпустили из психбольницы на поруки.
Когда я вошел в магазинчик, продавец никак на это не отреагировал и продолжал читать журнал, но мне показалось, он меня все-таки заметил. Саймон как-то работал на кассе в круглосуточном гараже на Ярвис-роуд. Он утверждал, что в ночные смены открыл в себе способность предсказывать цвет и модель машины, которая подъедет следующей на заправку перед гаражом. Чепуха, конечно, — так, тема для новой песни, — но я подумал, что, если сидеть одному и бодрствовать, когда весь мир спит, можно в себе и не такое обнаружить.
Я прошел мимо газетной стойки, где лежали утренние субботние номера «Сан» и «Миррор», прямиком к морозильной камере, открыл ее и вдохнул псевдоарктический воздух. Я мог бы по запаху сказать, что за продукты лежали в ней раньше, — я ощутил призрачный запах мороженого горошка, слабый потусторонний аромат подтаявшего торта «Алабама Фадж». Мне стало немного не по себе.
Выбор был невелик: клубничное, шоколадное, ванильное и «тутти-фрутти». Сначала мое внимание привлекло «тутти-фрутти», но я заподозрил, что в нем есть дыня, и оказался прав. К дыне я относился примерно так же, как к девушкам, которые сначала говорят, что будут любить меня вечно, а потом бросают. Безымянная пачка шоколадного мороженого в дальнем углу просто мечтала оказаться избранной, но ей не удалось меня соблазнить. Таким образом, оставалось ванильное. У ванильного мороженого незапятнанная репутация, как у Матери Терезы или Алана Титчмарша, и это пришлось очень кстати, потому что в тот момент я опять находился почти на грани и не вынес бы дальнейших разочарований.
На этот раз продавец в закусочной не обратил на меня своего стального взора — он прекратил кромсать капусту и теперь был занят беседой с коллегой, который нарезал кебаб. Милующаяся парочка пропала, на ее месте стоял старик со спутанными волосами (брюнет, вероятно), которые выбивались из-под светло-зеленой вязаной шапки. Даже при неверном свете ночных фонарей я разглядел, что его пальто все в пятнах, а карман оторван с мясом. Подойдя поближе (обойти его стороной я никак не мог), я почувствовал, что от него воняет.
«Сейчас он попросит у меня денег».
Однажды, на пике своей политической сознательности (через пять минут по приезду в университет), я поклялся всегда подавать нищим, пусть даже самую малость. Теперь же — точнее, с тех пор, как меня бросила Агги, — несмотря на свое обещание и острое чувство вины, я больше не чувствовал необходимости быть милосердным к тем, кто в нужде. И дело было не в том, что мои политические взгляды резко изменились, — просто я понял, что на самом деле мне плевать.
Я попытался изобразить стальной взгляд продавца из закусочной, но старик и не попытался со мной заговорить. Весь остаток пути я размышлял, почему же он ничего не попросил у меня, ведь ему явно очень нужны деньги. Эта мысль проводила меня до дверей, я вошел с ней в подъезд, поднялся в квартиру и с ней же лег в кровать — цель моего похода осталась лежать на телевизоре и тихонько подтаивать.
СУББОТА
11:06
Проснулся я резко. Потом полежал в постели — кажется, довольно долго, — стараясь вызвать в себе то чувство, какое бывает, когда только проснешься. Я крепко зажмурился, чтобы выдавить из зрачков все следы дневного света, но заснуть снова было уже невозможно. Тогда я притворился, что не могу шевельнуться, сосредоточился на этом, и вот уже через несколько мгновений малейшее движение казалось поступком, требующим определенной решимости.
Из мозга сочились свежевыжатые мысли, умоляя, чтобы к ним прислушались. Я отодвинул все соображения касательно нависшего надо мной отцовства подальше, на задворки сознания. «Может быть, вообще засунуть их в пакет, — подумал я, заставляя себя дышать медленнее. — Засуну в пакет и наклею сверху записку: не открывать — никогда. Над некоторыми вещами, в конце концов, лучше вообще не думать». Ни одна из оставшихся для обдумывания тем — все знакомы до боли — не заслуживала особого внимания, что было приятно, потому что утра, особенно субботние, не должны быть перегружены всякими размышлениями.