Впрочем, в самой-то врачебной среде общались, как правило, запросто и без пафоса. Когда мы с моим другом Алексеем Агамирзовым — хирурги-интерны, только что окончившие институт и практически ничего не умевшие, — появились в ординаторской хирургического отделения, мы вмиг очутились словно в компании старых добрых друзей. Причем эти друзья показались нам старыми в самом прямом смысле слова: большинству наших наставников было лет по пятьдесят — а это в глазах молодости уже почти старость. Разумеется, запанибрата мы с ними не общались — напротив, с каждым днем возрастало наше и уважение к ним, и восхищение ими, — но все равно нечто дружески-теплое, доброжелательное неизменно присутствовало меж нами. Мы с Алексеем почувствовали, как в одночасье влились в большую, веселую хирургическую семью. Рассказ об этой семье будет неполон и недостоверен, если не назвать хотя бы некоторых из наших славных отцов-командиров (а именно так мы порою к ним обращались) по имени. Вот я и займусь сейчас поминальною перекличкой: ведь большая часть наших наставников уже в лучшем мире — а те молодые, которых они наставляли когда-то, сами уже почти старики.
Без сомнения, первый из всех — это заведующий отделением Юрий Степанович Фирстов. Из всех возможных определений ему лучше всего подходило «человек-солнце». К тому же Фирстов еще был и рыжим — и поэтому всюду, где он появлялся, становилось в прямом и переносном смысле светлее. От него исходил ощутимый поток радостной доброжелательности: я не представляю себе такой ледяной и угрюмой компании, которую Фирстов тут же не растопил бы своими словами, улыбкой и какой-нибудь шуткой, на которые он был большой мастер. Кажется, окажись он хоть в арестантских ротах или даже в камере смертников, и то все заулыбались бы рядом с ним.
Внешне Юрий Степанович нисколько не походил на хрестоматийного хирурга, интеллигентно-худого, нервного и изможденного. Напротив, он был невысок, коренаст и упитан и лицо имел самое простецкое: щекастое, круглое и всегда добродушное. А уж о руках-то, веснушчатых и короткопалых, и подавно нельзя было подумать, что это руки хирурга — тем более мастера такого уровня, каким был Фирстов. А хирургом он был исключительным. При взгляде на то, как он работает, всегда казалось, что ничего нет проще, чем сделать все то же самое, что, пригласи хоть прохожего с улицы, и он сможет так же запросто раздвинуть ладонями петли кишок, взять в левую руку, скажем, желчный пузырь, правой сунуть в рану зажим — и уже через пару минут ласково сказать операционной сестре:
— Зоенька, всё, ушиваем брюшину!
Выражение «легкие руки» — это как раз про него. Порою казалось, что Фирстову не нужны ни инструменты, ни ассистенты — что для операции вполне достаточно двух его собственных, быстрых и точных, с короткими цепкими пальцами, рук.
Но любой, кто мало-мальски, как сейчас говорят, «в теме», тот скажет вам, что работать так просто и быстро может лишь виртуоз. Это как строка Пушкина или мелодия Моцарта: вроде все просто, чуть ли не примитивно — а повторить невозможно; чтоб сделать подобное, нужно быть гением. Моцарт приходит на ум не случайно, когда мы вспоминаем о Фирстове. Дело в том, что Юрий Степанович, лучший калужский хирург, был еще и одареннейшим музыкантом. Он долгие годы руководил известным в Калуге любительским симфоническим оркестром, сам играл чуть ли не на всех инструментах (чаще всего на саксофоне), сам сочинял аранжировки, знал и чувствовал музыку так, как мало кто ее знает и чувствует, — и это все на обочине его основного, хирургического, пути.
Но и это не все. Фирстов был редкостным знатоком и коллекционером живописи — причем таким знатоком, что его приглашали выступать с лекциями в Калужском музее изобразительных искусств.
Кстати, о живописи и о внешности. Когда я смотрю на известный портрет Федора Шаляпина работы Бориса Кустодиева — тот, где наш великий певец стоит в распахнутой шубе, с розовым и счастливым лицом, — то мне всегда кажется, что это Фирстов.
Учил же он нас, молодых, совершенно особенным образом. Учебой как таковой это было трудно назвать: прямое наставление от Юрия Степановича редко кто слышал. Он просто работал так, как умел: делал обходы и оперировал, выступал на планерках и разбирал сложных больных — а мы, находившиеся рядом, пытались впитать, перенять и усвоить по мере сил и способностей фирстовский вдохновенный стиль работы.
А уж какие он проводил с нами семинары по четвергам, нынешней хирургической молодежи даже не снилось. Четверг так и назывался у нас: «день интерна». Где-то часа в два дня — а операции в отделении Фирстова начинались рано и рано заканчивались — наш командир объявлял:
— Как, вы еще здесь? А ну, живо в баню!