Я знал множество медсестер и всегда поражался: как получается, что при всем разнообразии лиц, характеров, возраста, даже национальности в сестрах неуловимо присутствует нечто общее, теплое и живое — вот именно «сестринское»? Это как если бы в театре на одну и ту же женскую роль назначались совершенно непохожие друг на друга актрисы, то, сквозь всю разницу лиц, темпераментов и дарования, все равно проступил бы тот первоначальный рисунок, та сердцевина, что заложена в роли. Так вот и настоящая медсестра (о случайных-залетных говорить мы не будем) всегда донесет — взглядом, улыбкой или интонацией — то, без чего мы, мужчины, не выживаем: свет сочувствия и доброты.
В конце-то концов (или, точнее, в начале начал) мужчина призван к тому, чтобы сражаться и побеждать; а дело женщины — кроме рожденья детей — исцелять раны воина или жалеть побежденного. Поэтому медсестра — одна из важнейших и первоначальных женских ролей: без женщин-медсестер человечество обречено на гибель.
Я поражаюсь и еще одному. Вот сейчас много пишут и говорят о выгорании: что-де всего за пять-шесть лет работы душа неизбежно черствеет и медики превращаются чуть ли не в обугленные головешки. Конечно, такое бывает, и выгорание — это, увы, повсеместный и почти неизбежный процесс. Но вот как могут медсестры, проработавшие по тридцать, сорок, а то и по пятьдесят лет, по-прежнему излучать доброту и сочувствие? В отделении, где я работал, таких сестер было несколько. Всем им давно перевалило за семьдесят, и медицинский стаж у каждой из них составлял более полувека. И, кстати, редкая из молодых напарниц могла сравниться с ними в работе.
Для нас, хирургов, среди всех медицинских сестер, столь нами любимых и уважаемых, есть сестры особенные — операционные. Это вот именно что боевые подруги. Ни с кем иным у хирурга не возникает такой же особенной связи — скрепленной буквально кровью, — как с операционной сестрой. Даже с коллегами-ассистентами отношения на операции все же иные: в них больше соперничества и порой даже ревности; а вот взгляд операционной сестры над белою маской, из-под белой же шапочки или косынки — словно взгляд самой жизни, которая строго оценивает тебя. Каков, дескать, ты: не в словах, не во внешних регалиях или чинах — а в прямой, откровенной, кровавой работе? Уж здесь-то не спрячешься ни за должности-звания, ни за дутые авторитеты: здесь ты таков, каков есть сам по себе, и сто́ишь ты ровно столько, сколько сто́ишь. В этом смысле операционная — самое, может быть, честное место на свете; а взгляд операционной сестры, который бывает насмешливым или презрительным, равнодушным или восхищенным, порой даже влюбленным, — это самая верная изо всех возможных оценок хирурга.
И я, когда оперировал, больше всего боялся увидеть насмешку или презрение в глазах операционной сестры: уж лучше, как говорится, пустить себе пулю в лоб. Конечно, за тридцать три года работы случалось всякое, и не всегда я бывал на высоте; но то ли медсестры жалели меня, то ли я был невнимателен — но явной насмешки в их карих, зеленых иль серых глазах я, кажется, так и не видел.
А лучшей наградой, которую я получил, уходя из больницы, где проработал всю жизнь, были удивленно распахнутые глаза красавицы-медсестры и откровенное сожаление, прозвучавшее в ее вопросе:
— Доктор, а правда, что вы увольняетесь? Как же так — неужели мы с вами никогда больше не помоемся вместе?
Мужские палаты
О женских палатах мы уже говорили; поговорим, справедливости ради, и о мужских.
Вот как я люблю лечить женщин (да и вообще их люблю), так не люблю мужиков. Обижаться тут нечего: я сам мужчина и самого себя тоже не слишком люблю. Любил бы — не лез бы из кожи вон, чтобы что-либо делать: оперировать и путешествовать, писать книги или наматывать круги на стадионах.
В мужских палатах всегда ощущаешь особого рода тоску. Она здесь во всем: и в той неопрятности, с какой скомкано-смято белье на кроватях, и в беспорядке на тумбочках, и в запахах перегара и пота, которыми так нередко разит от больных, — и, главное, в тех затравленных или испуганных взглядах, какими глядят на тебя пациенты-мужчины. Если женщины, даже в больнице, живут — то мужчины лишь терпят и ждут избавления. Они здесь как заключенные в камере, которых сюда поместили насильно, которых здесь унижают и мучают и которые думают лишь об одном: когда же их выпустят на свободу? Вот поэтому так обычно угрюмы и недоверчивы их напряженные взгляды: а как еще должен относиться узник к тому, кто зашел сюда с воли и в чьих руках его, заключенного, жизнь и свобода? Конечно, не всюду и не всегда, но нередко врача, начинающего обход в мужской палате, встречают вот именно волчьи, недобрые взгляды.