Леди Макс ни минуты не сомневалась, что причиной моей нерешительности было появление Аллегры в дверях комнаты и ее присутствие наверху; я не стал разуверять леди Макс. Содрогнувшись, я с благодарностью подумал о ее дочери: какое счастье, что она пришла и, разгневав мать, обнажила ее истинное нутро. А унижение Аллегры взволновало меня.
— Боже, до чего ненавижу молодежь! — сказала леди Макс и, погладив с недовольным видом грудь, сунула ее под платье.
Теперь она казалась старше и не столь рассудительной, как раньше, но перед моим мысленным взором стояло милое испуганное лицо дочери, неуверенно замершей на пороге, словно лань в свете фар.
Леди Макс посмотрела на меня. Чувствуя себя последним трусом, я не посмел и слова сказать в защиту Аллегры. Но дело было не только в моей трусости: меня глубоко растревожила нанесенная девушке обида, и я боялся выдать себя, ведь в ту минуту я в какой-то мере пленился дочкой, ее оскорбленной невинностью. Несправедливые попреки вызвали у меня не только сочувствие и желание защитить девушку — в душе шевельнулось нечто вроде любви.
— Ненавижу их за одно то, что они молоды, — продолжала леди Макс. — Их разговоры ненавижу.
Тут уж, чтобы не потерять уважение к себе окончательно, я обязан был замолвить за девушку слово. Я заговорил о том, что у молодежи более тесная связь с нашим миром: они не витают в облаках, им доступно абсолютно все, они путешествуют налегке и особенно полнокровной жизнью живут в старинных безопасных городах вроде Лондона.
Но леди Макс на протяжении моей речи лишь отрицательно качала головой.
— Терпеть не могу их манеру сообщать как великую новость то, что каждому и так прекрасно известно, — сказала она. — Вечно-то они открывают для себя очевидное: ах, как очарователен район Сохо, какая стильная улица Кингз-роуд, и до чего однообразна Оксфорд-стрит. И описывают все это в своих газетенках и журнальчиках так подробно, что с души воротит. Ненавижу вещи, которые они покупают, музыку их ненавижу.
Она закурила, но уже без эффектных жестов — просто выхватила сигарету из лежавшего у локтя серебряного портсигара, поднесла зажигалку и жадно затянулась.
— Мало этого, — продолжала она сквозь клочья дыма, делавшего зримым каждое ее слово, — они еще убеждают тебя в том, что заведомо не соответствует действительности. Так и хочется сказать: «Что за хренотень!», но их ведь не переспоришь, приходится все выслушивать, а через месяц-два они выкладывают тебе прямо противоположное, и опять изволь слушать.
Смахнув с сигареты пепел, леди Макс сердито затянулась и выпустила дым, будто струю яда; казалось, она отравляет воздух своим дыханием.
— Слушать, как они сами себе противоречат, наблюдать, как они взрослеют, — сущее наказание.
— Это происходит так быстро, — сказал я, думая о собственных детях.
— Неправда. Чертовски долго. Я годами слушаю эту ахинею. И терпеть не могу их манеру думать вслух. Не перевариваю их невежественные суждения. А как они меняют свои решения! Ненавижу!
Она проговорила все это с горячей убежденностью, отчего стала казаться старой и капризной; я ощутил, что еще более отдаляюсь от нее, — ведь я молод, во всяком случае, моложе ее.
— Но ведь именно так люди и взрослеют, правда?
— Разве нельзя это делать потише?
Она подняла глаза к потолку — там, вероятно, находилась комната Аллегры, — и во взгляде ее сверкнула угроза.
— Она должна была встретиться с подругой.
Еще никогда со мной наедине леди Макс не проявляла такой горячности; хотя она любила поддразнивать собеседника и за неискренними словами могла скрываться насмешка, тут я не сомневался: она говорит то, что думает.
Исходивший от ее дыхания тяжелый запах табака придавал словам дополнительный мрачный оттенок. Я даже зажмурился.
Она была заядлой курильщицей, а я сидел совсем близко. Это был запах ее легких — не изо рта, а откуда-то глубже. Запах этот казался особенно неожиданным и неприятным, потому что сама она была так очаровательна. Она потушила окурок, но от нее сильно пахло дымом, черным, холодным и сырым Лондоном, прокопченным воздухом и несвежим дыханием.
Сначала ее вопли, затем тирада и, наконец, снова ее дыхание. Отвратительно. И тем не менее на некотором расстоянии она казалась такой бледной и хрупкой… За время своей страстной речи она осушила свой бокал, потеряв ко мне всякий интерес. И долго еще сидела молча, сердитая и расстроенная. Я украдкой посмотрел на часы, но она перехватила мой взгляд.
— Вы опоздаете.
— Ничего.
— Ваша жена удивится — куда это вы подевались?
Такой разговор был мне совсем не по нутру, но я промолчал. Заметив, что я смущенно поежился, она улыбнулась.
— Ну что, я и дальше буду всюду натыкаться на ваше имя?
— Кто знает?
— Наверное, буду, — сказала она и, помолчав, добавила: — Если захочу.