В отличие от 70-х, когда достаточно было написать бесталанную, но антисоветскую книжонку и быть прикрепленным Министерством культуры к какому-нибудь органу-пирогу, сегодня надо было быть осторожным и не дай бог разоблачить кого-то перестроечного, кого любил Запад. Русский Париж третьей волны, жонглируя статусом политического беженца, устраивался в городе, получая от города же квартиры, пособия и виды на жительство. Эмиграции во Франции как таковой не существовало. «Слава тебе…»-думали русскоязычные жители Парижа. Они все почти каким-то боком принадлежали к миру искусства и, вместо селедочных магазинов Брайтон-Бича в Бруклине, открывали галереи. Те, правда, в отличие от сельдмагов, быстро прогорали. Но художники — в широком смысле слова — умели быстро переквалифицироваться и открывали журналы. Потом переводческие фирмы… Но это потом. Сколько лет уйдет на то, чтобы доказать Западу, что в СССР можно быть счастливым, иметь счастливое детство, и овладеть, между прочим, техникой живописи можно было в стране ГУЛАГа. Ведь годы, десятилетия! были направлены на то, чтобы доказать обратное! Сколько сносок с объяснениями «ГУЛАГ» было сделано за эти годы? Наберется на десять томов! И, вероятно, постперестроечные годы будут потрачены на сноски о «советском счастье». «Так острее жить!» — скажет Толстый, первым встретивший певицу у галереи. Первым он и стихи твои напечатает, Маша. Чтобы через десять лет сунуть в морду сборник: «А я-то первым вас напечатал, кхе-кхе!»
Машка, конечно, мне возразит и скажет, что идет забрать свои фотографии, сделанные бездарным художником. Но неплохим, как окажется, фотографом. Вот она берет их из рук другого художника, похожего на Окуджаву, а картинками на Шагала. Особенно витебским периодом. Этот лысый художник и здесь, в Париже, рисует покосившийся Витебск, только почему-то на дороги в рытвинах он «бросает» «Монд», а вместо лавки пишет Супермарше… И он, и жена его, похожая на сиделку в сумасшедших домах, и уже лысый их сын, и художник-фотограф выставляются на Салоне Независимых. Они там платят за место, в Гранд Пале, потому что никуда их не берут, такие они независимые, и сотни квадратных метров заняты совершенно жуткими произведениями этих независимых людей. Можно сказать, что и Ван Гога никуда не брали, но и сомнения нет, что Ван Гог ни за что не отдал бы свои работы туда, как старший лысый, — аж на второй этаж! Боже мой, кто же туда пойдет, откуда возьмет душевную, я уж не говорю о физической, силу после просмотра, даже поверхностного, первого этажа, страшно подумать, что еще и на втором такой же вот ужас независимый! А вот у старшего лысого, как и у жены, и у младшего лысого, и у того, что разливает вино — у всех у них отмечено в их биографиях (или как это для художников называется?), что из года в год они на этой выставке, длинная колонка получается мест, где их выставляют…
Этот разливающий вино, наглый художник, как гоголевский Ноздрев — другие литературные персонажи не вживаются в русское сознание, либо Чичиков, либо Плюшкин… Господи! пожалей… Гоголь гогочет в гробу, переворачивается: целый век уже они повторяют придуманное мной, бездари! — он известен был своей ноздревщиной уже в Москве. А на Салоне Независимых висел его автопортрет — воробьи цвета разваренного poireau, меч и мускулы. Авторские, видимо. И Машка, когда увидела подпись под картиной, как завизжит, как загогочет, и писатель ее стал успокаивать, тащить ее прочь, чтобы с ней истерика не случилась, или чтобы их не выгнали, и еще защищать художника, сквозь смех и слезы, говоря, что он большой эрудит в области живописи и искусства. Но он, видимо, вроде Машки — развивает и углубляет в себе образ, данный ему народом, Ноздрева. Вот он сейчас продемонстрирует свою эрудицию.
Машка подходит взять вина, и рядом стоит пианистка Ира. Девушка с армянской кровью, то есть палец ей в рот не клади. Она эффектная женщина, в шляпе, в желтом, и тоже хочет выпить винца.
— Ну что, Ирка, поехали ебаться?! — протягивает ей стаканчик «Ноздрев».
Девушка с армянской кровью, недолго думая, со всего маха дает в морду «Ноздреву». Машка отбегает в сторону, потому что этот тип и не думает о том, что с женщиной нельзя драться, очень даже напротив. Но пианистка успевает ему залепить пару хороших оплеух. Уходит, правда, она. Но толстые жены художников не очень ругают «Ноздрева» — будет о чем вспомнить и поговорить во время обедов, на которые они друг к другу ходят чуть ли не каждый день. Особенно вот эта толстая гостеприимна. Ах, как же их разделить, различить — все толстые… Но в том-то и дело, что, глядя на них, даже в голову не придет, что это жены художников, музы. А сами художники… вот он, в коже! Господи, Машка столько раз его видела в баре в «Разине» и никогда ей в голову даже не пришло, что этот вот невыразительный, никакой тип — художник! И даже вот отличительная черта Толстого — толщина — совершенно здесь не воспринимается как нечто оригинальное, эстетический выбор. Все толстые!