Придурок-манекенщица, ставшая вдруг снимать на видео — потому что муж банкир, — придет в дом писателя и будет нашептывать, чтобы писатель давал интервью на фоне фотографии Врагини: «Она просила у своего фото… она просила… В фильме будет великий русский поэт Анеле!» В тот день ты решилась на невероятное — и потребовала снятия портрета Враги-ни! Он был публично снят, этот портрет, смеющимся писателем. Этот портрет, который висел тут и давал всем приходящим право говорить об Анеле, о Брагине. Будто она там жила, а не ты. А ты, как дурочка, хотела завоевать признание этих людей! Помнишь?! Хотела доказать им, что ты есть, существуешь. Но среди них, приходящих к писателю, говорящих о писателе, восторгающихся портретом, опять о писателе, часами о писателе. нашлась единственная женщина (работающая с обезьянами воистину насмешка судьбы!), задавшая тебе долгожданный вопрос: «А вы, Маша, что вы делаете? Какие у вас амбиции?» Ты чуть не расплакалась от благодарности…
Она, придурок-манекенщица, будет стоять там с раздавшимся, как зад, самомнением и помалкивать. Как и во время съемки на видео помалкивала. И Толстый, присутствующий, конечно! отважился тогда на мучающий его — да и всю эмиграцию! — вопрос: действительно ли писатель педераст или же это эпатаж? О, эта русская страсть к правде! Дайте нам всю правду! До конца! И в отличие от Лоренс Дареля, попивающего неизменное свое белое винцо, хихикающего: «Да, я лгун, самый большой лгун!» — писатель чуть ли не в грудь себя ударил, взвизгнув: «Я пишу только правду?» А Машка, начинающий тогда писатель, какими-то нервами и интуицией поймет — если писатель пишет о себе обличительные, оскорбительные и низкие propos[67], — это вовсе не потому, что он борец за правду, а есть выбор эстетический. И она наговаривала на себя — писателю — скверные истории о том, как пила в метро с клошарами, как дала в морду сбившему шляпу, как дружила с музыкантами из метро, похожими на убийц и жуликов… Врала она’ Но не потому ли еще она это делала, что и писатель и Врагиня в своем творчестве описывали Машку «плебейкой» и «девкой», хотели в ней видеть пролетарскую «Катю толсто-морденькую», одевали ее в фальшивые драгоценности Тогда как на встречу с Врагиней певица пришла в натуральном жемчуге, и на фотографиях, разглядываемых писателем — без сомнения, в лупу’ — она была в кольцах с настоящими драгоценными камнями… «Ах, ты называешь меня американской вонючкой — я еще больше буду курить. Ах, я, по-твоему, безвкусно — не так, как Врагиня — одета, так я надену на себя действительно безвкусную тряпку..» — работал дух противоречия… А врать про себя великодушные, высокие, чистые истории — это было так скучно Машке.
И вот ты хочешь идти туда, к этим людям? Ты там напьешься и опоздаешь на работу. Тебя не пустят, а денег у тебя нет… Но она не слушает, идет уже вдоль Сены, по набережной Монтебелло… Она как маятник’ И, сделав что-то хорошее и положительное, ей необходимо тут же, сразу, качнуться в плохое. Так она и качается — из хорошего в плохое, из плохого в хорошее. Построит — разрушит. Разрушит — построит Michel Polack[68] с восторгом и недоумением, раскопав Берберову и ее рассказы, будет удивляться — как же так, все это было здесь, в Париже, у нас, а мы ничего не знали… Гениальные Ходасевич и Набоков, Поплавский и даже Цветаева — они ведь были все здесь, у нас, в Париже, а мы… Да и сейчас есть, вон они стоят у галереи, может есть и гениальные! Но вы предпочитаете открыть их в две тысяча сорок восьмом году. Когда Машке будет семьдесят! Толстого вообще уже не будет’ Писатель наверняка еще будет — с гантелями в руках, на wheel-chair[69] (стучу по дереву, не сглазить!). Либо предпочитаете образы русских — удобные и привычные: блины и балалайки, кресты и портреты Николая II, колокола рю Дарю и молитвы в исполнении Мацнева!